pornfiles

» Облако тегов » проза

, гость


Если вы на сайте впервые, то вы можете зарегистрироваться!

Вы забыли пароль?
Ресурсы портала
Наши опросы
Все и так хорошо.
Процветающий промышленный регион Украины.
Субъект федерации Украинской республики.
Независимое государство.
Субъект федерации РФ.
Наплевать.
Метки и теги
Читайте также

XML error in File: http://news.donbass.name/rss.xml

XML error: Undeclared entity error at line 12
{inform_sila_news}{inform_club}
Архив
Сентябрь 2017 (10)
Август 2017 (43)
Июль 2017 (34)
Июнь 2017 (40)
Май 2017 (68)
Апрель 2017 (40)


Все новости за 2014 год
Сортировать статьи по: дате | популярности | посещаемости | комментариям | алфавиту
Рейтинг: 
0

Глава из книги "В подполье можно встретить только крыс..."

    Занятия в профтехшколе начались. Класс мне не понравился. Все ученики из городских интеллигентных или зажиточных сельских семей. Я не мог ни с кем подружиться.
    Меня тянуло к тем, с кем встретился в молодежном клубе. Но и там ничего хорошего не выходило. Здесь не принимали меня. То и дело я слышал модную тогда фразу, которую адресовали непролетарским элементам, пытавшимся вступить в комсомол: «Надо повариться в рабочем котле». Меня как ножом по сердцу резало, когда кто-то, кто сам еще труда настоящего и не видел, цедил: «В рабочем котле повариться тебе надо». Никто ничего не доказывал, не приводил фактов, подтверждающих превосходство городского рабочего над сельским тружеником. Только сакраментальная фраза — «надо повариться». И, как ни странно, она покоряла. Становилось стыдно за то, что до сих пор не «поварился», и пропадало желание ходить в комсомольский клуб.
    Свободное время некуда было девать. Чтобы его убить, я прямо из школы бежал на виноградник моего квартирного хозяина Степана Ивановича. Шла как раз уборка винограда. Хозяин был доволен моим участием. Но разве такое занятие требовалось? После школьного, просвитянского и комсомольского кипения в Борисовке жизнь здесь казалась мертвой и ненужной. И я не выдержал. Мне захотелось в Борисовку. И я в одну из суббот конца сентября отправился в путь.
    Я торопился, на многих участках бежал. Мне хотелось успеть сегодня же увидеть своих друзей. Встреча была бурно-радостной. Однако таковой она была недолго. После первых: «Ну, как?», «А что?», «Как занятия?», «Что нового в ячейке?» — опустился невидимый занавес между мной и ними. То, что они обсуждали, о чем спорили, было уже чуждо мне. Это было ихнее, а я уже был чужой. Ушел я домой перед рассветом с тоской на сердце. Я понял, что сюда я уже могу ездить только гостем. Открывая двери, отец сказал: «А я думал, что ты и не зайдешь домой!» Умный и чуткий, он понял мое состояние и некоторое время спустя, как бы продолжая начатый разговор, сказал: «Не расстраивайся. Привыкай к новому. Раз уж из утробы выпал, пуповину надо резать».
    Так мы и не уснули до утра. Столь душевного разговора у нас с отцом никогда больше не было, хотя вообще наши отношения были теплыми. Я рассказал отцу обо всем. И об обстановке в школе, и о моем положении в комсомольском клубе, и о встрече со своими борисовскими друзьями.
    — Самое для меня страшное, — сказал я под конец, — это то, что остался я в безлюдном пространстве. Совсем не с кем говорить, один собеседник — Степан Иванович. Так он больше про виноград и вино. А я без людей, без дружбы — не могу.
    — То и хорошо, что не можешь, — ответил отец. — Не можешь, так ищи. Будешь хорошо искать — найдешь.
    Но пока что друзья не находились. В Бердянске, когда я возвратился, обрадовался мне только Степан Иванович. Я вел с ним длительные разговоры. Как-то высказал свое желание попасть на производство, «повариться в рабочем котле».
    — Да в том котле пьянству только обучиться можно, — произнес он. Однако просьбу мою не забыл, и однажды сказал: — Мог бы я, пожалуй, тебя пристроить, но как же со школой?
    — А я стану ходить во вторую смену, — сказал я.
    Через несколько дней я уже был в «пролетарском котле» — начал работать подручным слесаря в депо паровозов станции Бердянск. Но со второй сменой в школе ничего не вышло. Я не успевал на начало занятий, и было как-то неудобно перед учителями, и хотелось ходить в комсомольский клуб. Теперь я думал, явлюсь туда уже как равноправный. Ведь я уже «варюсь». Но меня встретили еще враждебнее: «Примазывается к рабочему классу. Хочет подкраситься под пролетария».
    Пропала охота появляться и в комсомольском клубе. Надо было что-то делать.
    И я поехал в Донбасс, в могучий пролетарский центр. Вот там действительно котел. Я написал отцу, чтобы он не беспокоился: «Как устроюсь, сам отзовусь».
    И вот я подъезжаю к станции Сталино, ныне Донецк. Разговаривая с соседями по вагону, узнаю: в городе страшная безработица, толпы бездомных, голодных и полуголодных людей наполняют Сталино, Макеевку и шахтерские поселки. Тоскливо у меня на сердце. Но вот кто-то, видя, в сколь мрачное настроение привели меня рассказы о безработице, спрашивает:
    — А вы не комсомолец?
    — Комсомолец, — отвечаю.
    — Ну тогда проще, — сразу несколько голосов. — Комсомольцев устраивают. Не сразу, конечно, но через некоторое время работу дают.
    На сердце у меня становится легче, но тут же мысль: «А почему, собственно говоря, я, как комсомолец, должен получать работу вне очереди?» Прибыли. Узнал, как пройти к бирже труда. Теперь этого барака с обширным двором, обнесенным высоким плотным деревянным забором, который располагался почти напротив Горного института, уже нет. Давно снесен, а территория обстроена. Но я и сейчас въявь вижу огромный двор, заполненный сермяжной и лапотной Россией. Украинцев почти нет. Украина растит хлеб, сады, живность. В этом дворе, среди этой сдвинутой с места России мне предстояло провести много дней — до самых холодов. Оказалось, и для комсомольцев найти работу не так просто. Правда, у меня было то преимущество, что не приходилось ежедневно выстаивать в огромной очереди. Я просто шел к окошку инспектора по молодежи и, поговорив с ним, мог отправляться куда угодно. И я без толку ходил по городу, пытаясь хоть что-то заработать. Денег у меня было очень мало, и я ограничивался расходами в пять-семь копеек — фунта полтора хлеба на день и немного овощей.
    Время шло, надвигались холода — уснуть во дворе не было уже никакой возможности, тем более, что одет я был по-летнему. Пришлось купить на барахолке какую-то рванину. На этом деньги мои и иссякли. Несколько дней голодал. Потом, как говорят на Украине, занял очи у «серка» (собаки) и пошел просить хлеба по дворам. Таким образом хлебная проблема была решена. Но оставалась проблема ночевки. Проще всего было вернуться домой или послать письмо отцу — попросить денег. Но я сам должен был войти в новую жизнь.
    Однажды, когда я сидел на «весовой», ожидая, не подвернется ли разгрузка вагонов, подошел паренек — меньше меня ростом, но крепыш, коренастый и, видимо, старше меня.
    — Слушай! У тебя нет чего-нибудь рубануть? Второй день ничего во рту не было.
    Я только что вернулся с похода по дворам, и мой мешок был полон. Я гостеприимно пододвинул его к парню. Он начал жадно есть, и мы разговорились. Я пожаловался, что замерзаю по ночам.
    — Да что же ты! — воскликнул он. — Прекрасный же ночлег на «мартыне» (мартеновские печи).
    Я сказал, что не знаю, где это. Тогда он предложил держаться вместе.
    С Сережей дела мои пошли лучше. Разбитной и веселый паренек этот в тот же день сумел ухватить один из вагонов, прибывших под разгрузку. Это было нелегко. Желающих разгружать было больше, чем прибывало вагонов. Все они бросались к прибывающему составу, отталкивая один другого. Нередко доходило до драк.
    Сережа лучше меня разбирался в «экономической политике». Он, как оказалось, дал взятку десятнику, и захваченный нами вагон был записан на нас. С тех пор удача сопутствовала нам. Почти ежедневно, даже по два-три в сутки доставались нам вагоны. Мы приоделись, начали хоть один раз в день посещать столовую и принимать горячую пищу. Спать в трубах под мартеновскими печами тоже было тепло. Правда, грязно. Выходили мы из этих труб утром, как черти, унося на себе всю накопившуюся за сутки мартеновскую пыль.
    Вот в таком виде я и бежал однажды по утру через заводские железнодорожные пути, к одному из разбросанных по территории завода кранов с горячей водой.
    — Эй, хлопче! А почэкай лышэнь! — услышал я. Оглянулся. Ко мне шел человек выше среднего роста, плотный, коренастый с длинными и толстыми, по-запорожски свисающими рыжими усами.
    Человек приблизился. Теперь обратили на себя внимание глаза, буквально лучившиеся добротой.
    — Что же ты такой грязный? — спросил он.
    — А в тому готэли, дэ я жыву, обслуга бастует.
    — Дэ ж цэ той готель?
    — На мартыне!
    — О та ты, бачу, вэсэлый хлопець. А дэ працюеш?
    Я ответил серьезно. Он продолжал расспрашивать.
    — Что, в деревне скучно было? В город потянуло?
    — И скажете такое — скучно. Да в нашей комсомольской ячейке все кипело. Некогда скучать было.
    — А ты что, тоже комсомольцам помогал?
    — Что значит помогал? Я был агитпропом ячейки. 
    — Выходит, ты комсомолец?
    — Ясно дило!
    — И комсомольский билет есть?
    — Конечно!
    — А ты куды сейчас бежал?
    — Умыться. 
    — Ну, тогда беги умываться, а потом приходи вон туда... — Он указал на небольшое одноэтажное кирпичное здание. — Там меня найдешь. Только обязательно приходи. Может, я чем-то помогу.
    И он помог. Со следующего дня я был зачислен в депо паровозов железнодорожного цеха металлургического завода в городе Сталино на должность подручного слесаря-арматурщика.
    Примерно через месяц Сережа тоже стал работать в депо — кочегаром. В последний раз я видел его летом 1934 года. Видел на паровозе. Он к тому времени был уже опытным и любящим свое дело паровозным машинистом. Но в тот день мы не заглядывали так далеко в свое будущее. После того как я рассказал о своем счастливом приключении и мы вместе помечтали о будущем Сережи, последний сказал: «А у меня тоже удача. Я нашел отличное место для ночлега. И тепло, и чисто, и “шпаны” нет. Не то, что на “мартыне”».
    Сережа нашел лаз на котлы, в котельном цехе. Было там тихо. Никакой матерщины и ругани шпаны, никаких похабных рассказов. Чисто, тихо! Такое блаженство продолжалось около двух недель. Мы за это время преобразились. Несколько раз были в бане. Отмылись. Помыли одежду. Завели даже коврики, которые подстилали под себя на ночь. И вдруг всему пришел конец. Как-то перед самым рассветом нас грубо выдернули из сна: «Ишь, разлеглись! Нашли где! — Над нами стоял один из кочегаров. — А ну, мотайте отсюда! Чтоб духу вашего не было!» Мы свернули свои коврики и пошли под улюлюканье других кочегаров, прямо через вход в котельную. Хватило ума не выдавать свой лаз. Когда я уже готов был перешагнуть порог котельной, послышался такой знакомый, близкий голос: «Петя!» Я оглянулся.
    — Петя, это ты? — Лицо обращавшегося покрыто угольной пылью, роскошные черные усы тоже. Но я это лицо узнал бы и под маской. Петр Михайлович Портной — обрусевший болгарин, давний приятель дяди Александра, муж дочери ногайской домовладелицы, у которой отец снимал для меня койку, когда я учился в реальном училище и в трудовой школе. Мы поздоровались и немного поговорили. Потом Петр Михайлович послал нас на котлы досыпать.
    — В шесть часов утра я сменюсь и тогда разбужу вас. Пойдем ко мне.
    Это было в рождественскую ночь 1923 года.
    Петр Михайлович с женой Мотей и ее сыном от первого брака, восьмилетним Шуриком Мариненко, снимали на окраине города, рядом с заводом, крошечную клетушку. Дом был забит жильцами, как соты. Несмотря на это Петр Михайлович и Мотя нашли у себя место и для меня. В этом же дворе устроили на жилье и Сережу. Прожил я в этом гостеприимном уголке до поздней весны 1924 года.
    Разрешение вопроса с работой и жильем открывало возможности и для моей общественной деятельности. В комсомольской ячейке железнодорожного цеха обстановка была сходной с той, что в Борисовке. Каждую свободную минуту ребята отдавали ячейке. Там всегда был народ. Что-то делали, спорили, обсуждали. Я с головой окунулся в эту работу. Брался за все, что поручали. От подписки на газеты до подготовки докладов на любые темы. Моя активность была замечена, и вскоре я получил одно из самых ответственных поручений: организовать пионерский отряд и руководить им.
    Чтобы лучше уяснить то, о чем я расскажу дальше, коротко остановлюсь на географии города.
    Город в то время, когда я прибыл в него, назывался Сталино. К Сталину это название не имело никакого отношения. Больше того, я сомневаюсь, был ли в Сталино хоть один человек, слышавший имя Сталина до смерти Ленина.
    История наименования города такова. В 1919 году, сразу после изгнания белых, собрали большой митинг жителей рабочего поселка Юзовка, как тогда назывался этот город. На митинге кто-то поднял вопрос о необходимости смены названия, и митинг единодушно принял постановление: «Считать позором, что центр пролетарского Донбасса называется именем эксплуататора Юза. Чтобы смыть это позорное пятно, переименовать рабочий поселок Юзовку в город стали — Сталино». Название к городу пристало. Когда я приехал, все называли его так. Консерваторами оставались только железнодорожники. Станция называлась Юзовкой. Ее впоследствии переименовали официально, притом, вероятно, со ссылкой на Сталина. Это, очевидно, и дало основание в период снятия имен Сталина переименовать и город стали (Сталино) в Донецк.
    Сейчас Донецк — большой современный город. Тогда это был конгломерат поселков, естественным центром которых являлся мощный металлургический завод. Цехи завода были разбросаны по территории огромной естественной котловины, поселки над нею — по ее периметру. Городом в то время называлось только поселение, расположенное к северу от завода. Все его шестнадцать линий, имея своим основанием завод, шли с юга на север. Центром города была площадь шириной 250–300 метров и протяженностью на всю длину линий (улиц). Если встать в центре площади, у завода, спиной к нему, то справа ее ограничивает Первая линия, слева — Вторая. Далее — параллельно ей — Третья, Четвертая, Пятая, Шестая линии. Параллельно Первой линии — Седьмая, Восьмая и так далее, до Шестнадцатой. Площадь, ограниченная Первой и Второй линиями, занята магазинами, торговыми складами и рынками Центральным и Сенным. Отдельные участки застроены зданиями не торгового назначения — Первой трудовой школы (бывшая гимназия), Горного института (бывшее коммерческое училище) и некоторых учреждений.
    Собираясь «вариться» в рабочем котле, я представлял себе рабочий класс как некий могущественный монолит. И как же я был поражен, когда увидел, что единоличное село объединено куда теснее, чем рабочий класс. Расслоение рабочих было доведено до крайней степени. И это расслоение отражалось и в расселении.
    Центром заводских поселений нужно считать Масловку. Она расположена с южной стороны завода. Причем улицы не упираются в завод, как городские, а опоясывают его. Дома Масловки — кирпичные, на одну и на две семьи — являются собственностью завода. Живут в них мастера и особо высококвалифицированные рабочие. За восточной окраиной Масловки особняки инженеров, а за ними дворец директора завода. В мое время он был превращен в рабочий клуб. В центре Масловки, почти у самого завода, — огромное здание: зрительный зал, сцена, фойе. Назвали его «Аудитория», хотя оно было театральным помещением клуба. Непосредственным продолжением Масловки была Ларинка. Она охватывала завод с юго-запада. Заводских строений в этом поселке не было, но земля принадлежала заводу, и участки выделялись только кадровым рабочим массовых квалификаций. Далее, на запад, к Ларинке примыкала Александровка. Здесь земля тоже заводская. Участки давались постоянным рабочим — чернорабочему заводскому люду. Южнее Масловки был еще один поселок — четырехквартирные заводские дома. Назывался этот поселок Смолянинова гора и предназначался он для служащих и квалифицированных рабочих более низких разрядов, чем те, кого селили на Масловке. Между Масловкой и Смоляниновой горой - заводские особняки для рабочих редких и особо важных квалификаций. Рабочий плебс, люди только зацепившиеся за производство, работающие на временных, сезонных и особо низкооплачиваемых работах, ютились в клетушках, которые сдавались домовладельцами по баснословным ценам. Такие рабочие, кроме того, строились “без спроса”, создавали “дикие” поселки, так называемые “Нахаловки” и “Собачевки”. Один такой поселок был и у завода юго-восточнее директорского дворца — километра полтора-два. Назывался этот поселок “Закон”.
    Между жильцами различных поселков были незримые моральные перегородки, пожалуй, покрепче существовавших в России социальных перегородок. Девушка с Масловки не только не выйдет замуж за парня с Александровки, но сочтет за позор подать руку ему — познакомиться, поздороваться. Сошлюсь на собственный опыт, добытый уже в советское время. Вхожу в магазин и почти нос к носу сталкиваюсь с Шурой Филипповым. Я в то время уже был секретарем комитета комсомола, а Шура — заместителем секретаря. Шура под руку с авантажной дамой. Он старше меня года на три и уже давно женат, но я его жену не знаю. Он немного смущенно: «Знакомьтесь!» И представляет: «Моя жена». Я протягиваю руку, и она, презрительно поджав губы, касается ее кончиками своих пальцев. Я понял и, извинившись, пошел к прилавку. Иду и слышу: «Ты что это вздумал меня с “граками” знакомить!»
    — Потише! — слышу шепот Шуры. — Это наш секретарь. — Но в ответ еще громче, с явным расчетом, чтобы я слышал: «Это для тебя он секретарь. А для меня “грач” — какую бы должность ни занимал».
    Эту оскорбительную кличку («грак», «грач»), которую применяют люди, считающие себя рабочей аристократией, к простому народу, к деревенщине, я слышал по отношению к себе не один раз. На Ларинке в начале 1924 года я создавал пионерский отряд. Нелегкое это было дело собрать уличных мальчишек и провести с ними пионерский сбор. А после этого добиться регулярной работы. Для этого надо было заинтересовать. И мне пришла в голову счастливая мысль — силами отряда, с помощью комсомольцев восстановить один из отправленных на кладбище паровозов и один пассажирский вагон. Работа по восстановлению, а затем катание в «своем» вагоне со «своим» паровозом скрепили пионерский коллектив, привлекли интерес других неорганизованных ребят. Когда я, спустя два года, вынужден был уйти из цеха, при нашей ячейке был не один пионерский отряд, а куст — четыре отряда, в которых велась большая интересная работа: спорт, военные игры, пионерские сборы, посвященные борцам революции, и многое другое.
    Занят я был, конечно, не только пионерской работой. Шла борьба с троцкизмом, и я не мог стоять в стороне. Я прочел «Уроки Октября», читал периодическую прессу. И терялся. Нападало отчаяние. Неужели прав Троцкий? Неужели мы действительно не можем создать социалистическое общество? Неужели погибнем, если на помощь не придет мировая революция? Жить не хотелось. И думать не хотелось. Я не из тех людей, что могут ждать спасения от других. Я должен сам действовать. И вот в это время тяжких моих колебаний в «Рабочей газете» появляется статья Сталина «Троцкизм или ленинизм». С присущей ему простотой (теперь я, пожалуй, скажу — упрощением) он тезис за тезисом опровергает утверждения Троцкого. Оказывается, социализм в одной стране можно не только строить, но и построить. Задержка мировой революции не должна нас останавливать. Мы обязаны своим трудом творить дело мировой революции.
    Мы будем строить социализм, и мы его построим. Я был согласен здесь с каждой запятой. Сталин освободил меня от всех сомнений. Со статьей Сталина я теперь не разлучался, не уставая разъяснять друзьям своим ее потрясший меня смысл. Она была моим оружием и в споре с троцкистами.
    Однажды меня пригласили в город, в клуб совторгслужащих. «Там будет дискуссия с троцкистами», — сказал член бюро райкома. Haс встретили очень любезно, предоставили лучшие места. Но вот началась дискуссия. И первого же оратора от троцкистов наша компания встретила свистом, шумом, гвалтом. Затем затеяли драку. Нас с трудом удалили из зала. Когда мы шли домой, член бюро подошел ко мне: «А ты что ж стоял как красна девица? Ваши говорили, что драчун».
    — Я не могу драться с тем, кто меня не трогает. Тут надо уметь хулиганить, а не драться. А я хулиганить не умею.
    На душе у меня было пакостно. Я думал — как же так? Они хотят дискутировать, а на них с кулаками? Но дальше мысль не шла. Я не стал ходить на такие «дискуссии», и на том мой протест кончился.
    В заводских партийных организациях троцкисты не сумели завоевать заметное положение. Здесь ни слова вымолвить не давали. Для меня это выглядело единством, и от этого было радостно. Молодость, дружба, широкое поле для удовлетворения потребности в общественной деятельности, любимая работа делали жизнь интересной, насыщенной. Хорошему настроению способствовали и экономические условия.
    Весной 1924 года я получал сорок пять рублей. Это по тем временам были огромные деньги. От Петра Михайловича и Моти я ушел. Мы втроем сняли комнату со столом в казенной квартире на Смоляниновой горе. Комнаты и койки в казенных квартирах не сдавались. «Стол» был юридическим прикрытием «незаконного» извлечения дохода из государственной жилплощади.
    Поселиться на частной квартире со столом предложил мне мой новый товарищ по цеху — Шура Кихтенко. Я пригласил в компанию комсомольца электротехнического цеха Гришу Балашова, с которым подружился в коммуне. Квартирохозяйка — она была матерью Шуры Кихтенко — предложила нам на троих светлую комнату площадью около тридцати квадратных метров — в два больших окна. Плата с каждого по пятнадцать рублей (с Шуры тоже) и, кроме того, мы по своей инициативе предложили дополнительно по три рубля с человека за стирку. На эти деньги (пятьдесят четыре рубля) хозяйка кормила нас и содержала свою семью (она сама и две девочки). Кормила великолепно.
    Был зенит нэпа. Рынки, что называется, ломились от продуктов сельского хозяйства, продававшихся буквально по бросовым ценам. Даже коммунистическая партия вынуждена была забеспокоиться о «ножницах» — слишком низкие цены на сельскохозяйственные продукты и слишком высокие на промышленные товары. Для ликвидации этих «ножниц» намечалось повысить цены на первые и понизить на вторые. Но это так и осталось добрым пожеланием. Фактически заготовительные цены на продукцию сельского хозяйства до самых хрущевских реформ 50-х—60-х годов оставались на уровне 1924 года, то есть ее отбирали у населения чуть не бесплатно.
    Те годы я вспоминаю как годы изобилия. В воскресенье я шел на рынок просто погулять, отдохнуть душой. Горы арбузов и дынь, полные повозки самых разнообразных фруктов и овощей. Сало, колбаса, хлеб, мука всех сортов, мясо, крупа... все притягивает твой взор, охватывает чудеснейшей смесью запахов. Разная живность пищит, хрюкает, ревет, кудахчет, гагакает... Богатство страны на все голоса, всеми запахами и цветами красок заявляет о себе, радует душу труженика.
    И не только на рынке богатство. А магазины! Частные, государственные, кооперативные. Особенно сильны были тогда последние. Центральный рабочий кооператив — ЦРК — сверкал не только красотою вывесок, но и богатством содержания. Некоторое уныние наводили лишь промтоварные магазины. Они и в ЦРК и в госторговле нагоняли тоску отсутствием покупателей. Село было буквально голым, но купить ничего не могло. Цены были слишком высокие. На простую покупку не хватало всего излишка урожая. Рабочим с семьями тоже не так часто приходилось делать промтоварные закупки, хотя с моим окладом и без семьи покупка костюма, скажем, или ботинок затруднений не представляла. Я помню только один случай, когда покупка забрала у меня двухмесячный остаток от получки, после оплаты «стола». Это я купил серебряные часы. В остальном люди моего достатка ни в чем себя не стесняли. Так беспечно, как я жил в годы нэпа, будучи рабочим, я уж потом никогда не жил, даже когда стал генералом.
    Возвращаясь с работы, мы, как правило, у хозяйки не обедали. У нас было много интересных дел, и мы спешили к ним. Обедали где-нибудь по пути — в одной из столовых ЦРК. Эта организация развернула широкую сеть продовольственных магазинов, столовых и буфетов. Столовые были подлинным чудом. Сейчас в СССР первокласснейшие рестораны не умеют готовить столь вкусно и так обслуживать, как это делалось в столовых ЦРК. Цены же даже сравнивать неприлично. Столовые ЦРК были дешевле в десятки раз.
    Прекрасная бурливая жизнь моя оборвалась внезапно. Осенью 1925 года я перешел работать на паровоз — помощником машиниста. 1 февраля 1926 года мы работали на шахте Смолянка. Утром 2-го паровоз по плану уходил на промывку. Поехали взять путевой лист. Машинист вошел в помещение дежурного по станции. Тот, в это время заканчивая ведомостичку для нас, спросил:
    — А может, захватите «больные» вагоны из выходного тупика? Если да, то я и их вам сейчас впишу.
    Но так как бригаду сцепщиков с нашего паровоза уже перебросили на другой, пришедший на смену, то дежурный, в ответ на согласие машиниста, спросил:
    — Прицепите сами или мне съездить?
    Машинист высунулся в окно и, коротко сообщив мне о предложении дежурного, спросил:
    — Сумеешь прицепить или дежурный пусть едет?
    — Сумею! Дело нехитрое! — ответил я. Мы заехали в тупик. Я прицепил вагоны.
    — Пойду проверю состав. Сколько единиц? 
    — Семнадцать! — говорю машинисту.
    — Семнадцать, — подтверждает машинист.
    — Ну, пройдусь. Подсчитаю. Посмотрю, не расцеплено ли где, не затянуты ли тормоза.
    Машинист соглашается, и я иду. Через несколько минут возвращаюсь.
    — В одном месте расцеплено — метров десять между вагонами. Я пойду. Как дойду, свистну. Тогда давай потихоньку.
    Фонаря у нас нет. Светового сигнала подать не могу, только собственный свист.
    В месте расцепки с одной стороны платформа с незакрывающимся лобовым бортом, с другой — крытый вагон без одного буфера. Подхожу к крытому вагону, осматриваю фаркоп. В порядке. Свищу. Откликается гудок, и вагоны пошли на меня. Едет очень осторожно, временами даже останавливается. Тут же толкает. Уже близко. Беру фарком в руки. Не хватает буквально сантиметров, чтобы набросить его на крюк, но состав в это время остановился, приторможенный снегом. Машинисту, как мне ясно, пришлось добавить пару.
    Резкий толчок, и буфер платформы соскальзывает с единственного буфера крытого вагона и упирается в обшивку последнего. Не поднимающийся борт платформы прижимает меня к вагону, нажимая чуть ниже диафрагмы. Все произошло так быстро, что я, к счастью, фаркот на крюк не набросил, но у меня темно в глазах и, чувствую, сейчас потеряю сознание. Проносится мысль: вот тебе и длинная жизнь.
    Почему я именно сейчас вспомнил об этом давно забытом событии, объяснить невозможно. А событие такое. В один из первых дней после нашего поселения на Смоляниновой горе к нам в комнату зашла пожилая цыганка. Говорила она, как и все украинские цыгане, по-украински и внешне не отличалась от других цыган, но в облике ее было что-то неуловимо интеллигентное. Она сразу же обратилась ко мне: «Позолоти ручку — погадаю». Я резко отказался. Чтобы как-то загладить мою резкость, Гриша Балашов — человек внутренне мягкий — протянул руку и сказал: «Мне погадай». Она внимательно посмотрела на его руку и сказала: «Ты не тот, за кого себя выдаешь. И жизнь твоя пойдет не так, как ты наметил. Будешь летчиком, но... недолго полетаешь». Самое удивительное в этом гадании: «летчик». В начале 1924 года даже самые фантастически настроенные комсомольцы не думали об этой специальности. Стоит удивляться, что простая цыганка заговорила об этом.
    После Гриши она снова приступила ко мне. Я снова, еще резче, отказался. Не хватало еще комсомольцу гаданьем заниматься! Но она не отставала. К ней обратился Шура: «Мне гадай!» Она, мельком взглянув на его руку, пренебрежительно сказала: «Что тебе гадать! Живешь по-собачьи и подохнешь как собака». И снова ко мне. Ребята тоже взялись за меня. Пришлось дать руку. И вот что она мне сказала: «Долго здесь не будешь. Пойдешь учиться. Но кем захочешь стать — не станешь. Будешь военным. Служба будет успешная. Товарищи завидовать будут. Потом придут страшные времена и войны. Не убьют. Переживешь. Жить будешь долго, но старость... О-о!» Она скорчила страдальческую рожу и закачала головой. Вот это ее обещание долгой жизни я и вспомнил полураздавленный вагонами.
    Но вдруг облегчение. Неприцепленные вагоны от толчка стронулись с места. Я пользуюсь этим и изо всех сил стараюсь приподнять борт. Немного приподнимается, я проваливаюсь под вагоны и теряю сознание. Прихожу в чувство от того, что меня волочит. Ничего не вижу, но соображаю: тормозная тяга одного из вагонов захватила меня. Напрягаю все силы, чтобы отцепиться от нее, и откатываюсь от середины пути к одному из рельсов. Состав медленно продолжает двигаться, и мне приходит в голову, что если движение не остановится, то я погибну под паровозом. Решаю кричать. Но вырывается только слабый стон. Однако и он был услышан. Как раз мимо шли рабочие на смену. Послышались крики: «Человек под вагоном! Остановите паровоз!» Вскоре слышу: «Тут-тут-тут» — сигнал остановки паровоза, и я теряю опять сознание. Пришел в себя только в больнице, услышав, что состригают мои чудесные рыжие кудри. Заплакал от обиды и снова потерял сознание.
    Почти месяц между жизнью и смертью. Потом начал поправляться. Постепенно возвращается и зрение. Что произошло физиологически — не знаю, но в обоих глазных яблоках кровоизлияние. Теперь глаза постепенно очищаются от крови. Выписался из больницы в конце марта. Заключение медкомиссии: «Перевод на работу, не связанную с физическим трудом». Волосы ко времени выписки отросли, но больше уж никогда не кудрявились.

Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2408   
Рейтинг: 
0

Они шли вдоль высокой железнодорожной насыпи, пыля сапогами по дороге, раскатанной танками и автомашинами. Фельдфебель Грюссинг шагал несколько сбоку, следя за тем, чтобы между конвоем и партизанами сохранялась дистанция, исключающая возможность побега.
Хотя порученный его отделению расстрел, при всем желаа нии, никак нельзя было причислить к боевым подвигам, однако Грюссингу льстило, что именно на нем остановился выбор командира, что именно он заслужил это доверие. «Дьявольская пятерка» стоила их батальону особенно много крови и нервов.
Ее окружили после того, как в молниеносном ночном налете ею полностью был уничтожен комендантский пост на соседнем руднике. Преследуемая по пятам пятерка пыталась уйти от погони глухой лесистой балкой, где когдаато журчал ручей шахтного водоотлива, и пришлось развернуть весь батальон для того, чтобы прочесать балку и затем сомкнуть кольцо вокруг отчаянно отстреливавшихся партизан. И уж такова была эта пятерка, что не оставила патронов даже для себя, а предпочла отправить на тот свет лишнюю пару эсээ совцев. Только поэтому и удалось схватить всех живыми. Правда, это не принесло никакого толка. Конечно, они могли бы рассказать о многом — о гектографе, листовки которого каждую неделю расклеивались по всему району, о местонахождении базы, где хранилась взрывчатка, отправившая под откос уже не один эшелон — да и мало ли еще о чем! Но вся изощренность, вся изобретательность оберрлейтенанта Губа оказались бессильными сломить упорное молчание этих людей. И вот сейчас избитые, окровавленные они шли попрежнему молчаливые, бесшумно ступали босыми ногами впереди своих конвоиров. Оберрлейтенант Губ заявил, что он сам приедет по их следам для того, чтобы лично убедиться в том, как выполнен его приказ, и, черт побери, лично пересчитать все трупы.
Грюссинг прислушивался, не раздастся ли позади знакомый шум малолитражки, но нет — ничего не было слышно.
Ветер дул в сторону города и доносил только скуление бездомных, одичавших псов, забежавших в степь, да запах гари - тлели сожженные на корню вызревшие хлеба, стога прошлогодней соломы, и черная ночь ровно прорезалась вдали у невидимого горизонта золотистообагровой змейкой огня.
— Уже скоро, ребята, скоро, — подбодрил Грюссинг, - еще сотня шагов и все.
Он относился к солдатам своего отделения с пренебрежии тельной снисходительностью. Альбер Шван — парикмахер из Мюнхена, Ширм — студент из Дюссельдорфа, Гартман, Штрейхер, Гейн — сыны кенигсбергских бюргеров — все они были еще совсем юнцы, но их с десяток лет воспитывал
имперский союз молодежи, и можно было предполагать, что в конце концов из них вырастут настоящие завоеватели. Вот только этот увалень Клемер. И зачем направили в его отдее ление этого тирольского шлапака, которому впору продолжать доить коров на хозяйской ферме, или, в крайнем случае, таскать бревна в саперном батальоне.
Но присутствие в отделении Клемера как бы уравновешивалось Гансом Куртом, один вид которого — массивный низ лица, прямой жесткий рот — внушал уважение и которого Грюссинг давно метил в ефрейторы. Впереди в неглубокой выемке темнел кустарник.
— Не хлопать ушами! — прикрикнул Грюссинг конвойным, напоминая им о внимании. Еще бы чего не хватало — допустить бегство. Да Губ тогда по меньшей мере загонит их всех в штрафной батальон. Что это, не почудилось ли? То ли смертники переговаривались между собой еле уловимым
шепотом, то ли ветер шевельнулся и зашелестел в траве? Будь она проклята, эта адская кромешная темь. Нечего дальше плестись, пора кончать. Грюссинг хотел уже скомандовать остановку, чтобы не проходить опасное, заросшее кустарником место, когда неожиданно, сбив с ног Ширма, шагавшего слева, вся пятерка метнулась в сторону.
— Стой! — крикнул Ганс Курт и выстрелил вслед.
— Стой!
Пятерка бежала к насыпи, в тени которой ее трудно было разглядеть, и беспорядочные одиночные выстрелы гремели впустую.
— Ха! — злорадно выкрикнул Грюссинг. Ну, что же, они сейчас взбегут на гребень насыпи и там, отчетливо выделяясь на фоне озаренного пожарами неба, будут перестреляны, как перепела. Торопливо и резко он отдал команду. Солдаты мгновенно приготовились стрелять, выжидая появления живой цели. Но произошло непредвиденное. Наверху не показывался никто, а между тем тени бежавших словно растворились, слились с насыпью, вобрались в нее, и только гулкий, точно разносимый эхом топот ног позволял угадывать, что они все же гдеето здесь, вблизи.
— Тоннель, проклятый тоннель, — догадался Грюссинг.
Он разглядел небольшую черную дыру в насыпи, выходившую на противоположную сторону железной дороги.
— Да стреляйте же! — сорвавшимся от ярости голосом скомандовал он, и первый разрядил свой вальтер в зияющее темнотой отверстие. Вслед за ним выпустили очереди из автоматов и солдаты. Еще по одной очереди, еще и еще… В последний раз эхо повторило вскрик пораженных пулями
людей и затем оборвалось, заглохло, прекратились и стоны.
— Ну, что же, неплохая получилась мышеловка,— хриплый смех Курта, после еще не прошедшего лихорадочного напряжения и поспешных выстрелов, прозвучал деланно, угнетенно. Они, теперь уже не торопясь, подошли к тоннелю, спотыкаясь о кремни, вымытые из земли и нанесенные на дно дождевыми потоками. Грюссинга сейчас беспокоило одно: насколько удачными и меткими были их выстрелы. И он приказал Клемеру проверить это. Клемеру не по сердцу пришлось такое поручение. Он в нерешительности закинул автомат за плечо, потом снял и также медлительно перезарядил его и наконец шагнул в темноту.
Но ему не пришлось далеко идти. Всего два шага от входа.
— Ну, что там? — требовательно спросил Грюссинг.
Свет клемеровского фонаря замер на месте, тускло освещая серые бетонные стены тоннеля и тела убитых.
— Ну, говори же, что там?
— Их только четыре, господин фельдфебель, — испуганно произнес Клемер.
— А впереди? Посвети вперед, увалень!
— Никого нет и впереди, господин фельдфебель. Они сделали пробку! — слышно было, как голос Клемера задрожал при этих словах, и он цокнул зубами. — Они сделали пробку!
— О какой пробке ты вспоминаешь, пьяная скотина? — рассвирепел Грюссинг, чувствуя, что дело оборачивается плохо, очень плохо. Ругаясь, он полез в дыру и остановился перед тем, что так испугало Клемера. Четыре тела плотно, наглухо закупоривали тоннель. Казалось, даже свинец, разорвавший живую человеческую ткань, не смог ослабить неимоверного напряжения мускулов рук и ног, упершихся в стенки, закаменевших в этом последнем отчаянном усилии. Это была подлинно сатанинская, предсмертная предприимчивость людей, расчетливо обрекающих себя на гибель, чтобы не быть перестрелянными по одному, и вернуть к борьбе своего товарища — может быть, своего вожака, чтобы снова гремела на рельсах взрывчатка, чтобы снова разлетались листовки.
Ярость полного бессилия перед этой смертью, упрямо утверждающей жизнь, вызвала холодок озноба по всему телу Грюссинга. Он оглянулся на своих подчиненных. Они молчаливо стояли у входа в тоннель и растерянно смотрели на убитых. Мучительная агония была в позах и лицах расстрелянных. Но с такой же, почти скульптурной, выразительностью изваян был и благородный волевой порыв, одухотворивший их. Пронизанный пулями, кудрявый юноша охватил рукой плечо обнаженного по пояс гиганта, чье огромное тело с чуть закинутой назад головой и связанными позади натруженными руками, поддерживалось спереди двумя упавшими к ногам товарищами, и, казалось, распирало узкий проход тоннеля, стремилось поднять и опрокинуть его тяжелые бетонные своды.
— Разобрать! — отрывисто распорядился Грюссинг. Хотелось поскорее оборвать, рассеять затянувшуюся паузу.
Клемер взялся за плечо гиганта, и тот мягко соскользнул на каменистое дно тоннеля. Так пепел, сохраняющий форму сгоревшего предмета, рассыпается при первом же грубом прикосновении.
Но и после того, как расстрелянных подтащили к выходу из тоннеля, боязливая растерянность солдат, предельная натянутость нервов продолжались, и они подбадривали себя то циничными шутками, то грубой бесцеремонной руганью.
— А как же… как же пятый, господин фельдфебель? Ведь сейчас приедет господин оберрлейтенант, — спросил, попрежнему лихорадочно вздрагивающий, Клемер.
— Пятый? Ну, что же поделаешь, пятым придется быть тебе, — сердито нахмурившись, чтобы внушительней припугнуть этого неповоротливого увальня, произнес Грюссинг.
— Мне? Я — пятый? — жалкая, заискивающая улыбка искривила рот Клемера. — Зачем вы так шутите, господин фельдфебель?
— Я говорю вполне серьезно, не правда ли ребята? — обратился фельдфебель к солдатам. — Кому-то же надо быть пятым, чтобы выручить нас? Ведь Губ церемониться не будет.
Он беспощаден.
— Конечно, правда, — подтвердил Курт, которому начинала нравиться затеваемая шутка. — К тому же оберрлейтенант не станет требовать у мертвецов паспорта.
— Конечно, конечно, — согласились и поддакнули еще трое, радуясь, что после всего происшедшего есть повод ухмыльнуться. — Он просто пересчитает все трупы.
С минуту Клемер со странной блуждающей улыбкой всматривался в лица подступивших к нему сослуживцев, но тщетно он искал в их глазах усмешки, — мы, мол, позабавились, Клемер, — он ничего не мог разглядеть и потому, что ночь стушевывала черты лиц, делала их одинаково насупленными, хмурыми, равнодушными.
Сильным, быстрым прыжком Клемер поднялся на откос насыпи.
— Что ты, что ты, Клемер? — обеспокоенно окликнул его фельдфебель.
— Почему я, почему же именно я пятый? — сипло зашептал Клемер, с ужасом озираясь.
— Ну полно, полно же, — почувствовав, что шутка зашла слишком далеко, сказал Грюссинг, — успокойся.
— Почему, почему я? — продолжал шептать Клемер.
Казалось, что он задыхается и судорожным движением рук хватает воздух, балансирует на крутом откосе насыпи.
— Да перестань же паясничать! — прикрикнул Курт, подходя к солдату, — перестань же!
— Не подходить! — дико, исступленно крикнул Клемер.
Быстрым движением он оттянул назад рукоятку автомата, повернул ее и остановил на боевом взводе.
Но Курт шел и уже поднял руку, чтобы хлопнуть Клемера по плечу, — извини, мол, давай забудем это, — когда раздался выстрел, и Курт покатился с насыпи с замершим, неоконченным проклятием.
— Идиот! — яростно завопил Грюссинг, хватаясь за револьвер. — Идиот!
Клемер пятился назад, вверх по насыпи, тяжело дыша и осыпая вниз песок. Длинная очередь его шмайсера ударила по стоявшим на дороге, и все шестеро, тяжело охнув, грузно опустились на землю.
— Сволочь, — сипел Грюссинг, которому пуля попала в живот. Там, в животе, все запылало и, однако, еще мучительней было удушье черного бешенства, неожиданно подступившее к горлу. С трудом приподняв голову над землей, он прицелился в Клемера, взобравшегося теперь на самый гребень насыпи и нажал спусковой крючок.
Секунду силуэт шатался, словно пошатнувшийся раздумывал, на какую сторону насыпи ему удобней скатиться, и затем с воплем рухнул, осыпая за собой песок и камни. Но Грюссинг, задыхаясь от боли и злобы, уже не видел этого. Не видел он и того, как вдали, на шоссе, засветились желтые пуговицы автомобильных фар. Это ехал Губ.

Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2713   
Рейтинг: 
0

   Устинов работал,  потом поднимался на-гора, в общежитие. Шахта отнимала все  силы.  Он  вспоминал какой-то  долгий сон,  где  он  был  преуспевающим руководителем  социологической  лаборатории,   и  с  удивлением  видел  того полуреального   человека,    ищущего   защиты   от    медленного   рутинного существования.  Тогда-то он,  оказывается,  завидовал двадцатичетырехлетнему заводскому мастеру Сергею Духовникову,  который работал в цехе в дни авралов по  двенадцать часов,  который жег  себя  ради  простого выполнения плана  и одновременно ради себя самого, своей жажды жить. Эта жажда выделяла парня из массы, озабоченной вязкими житейскими проблемами.
     Теперь  Устинов  после  смены  ощущал  цену  каждого прожитого часа  и, выезжая из подземелья,  замечал акации и клены возле подъемника,  которые он успевал забыть под землей.

Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1535   
Рейтинг: 
0

     "Прошу вас,  товарищ секретарь, учтите мое положение и помогите вернуть мою  старую  работу,  с  которой  меня  перевели саночником за  мою  критику администрации за  то,  что  она плохо относится к  людям,  не  дает нам угля топить дома,  а  скоро зима.  Я работал навалоотбойщиком,  считался мастером угля, а меня перевели саночником, кем я был в 1920 году мальчишкой. Прошу не отказать в моей просьбе. Моя жена после проживания при немцах была несколько раз арестована и бита за то, что муж рвал шахты, и считали как партизанку. В настоящее время болеет, и детей надо учить и воспитывать..."
     Прочитав письмо, Пшеничный разозлился. "Ну нет, - посулил он кому-то. - Зря вы обидели человека!  Надо же, саночником поставили... Это сейчас, когда электровозы, поставить сорокалетнего мужчину возить на себе уголь!"
     Он даже не сразу вспомнил,  где такая шахтенка, чтобы добычу доставляли дедовскими санками,  но  вспомнил -  действительно есть:  шахта  "Пьяная" за Грушовской балкой,  суточная добыча двадцать тонн.  "А  Катя  позволяет себе наряды! Из-за двадцати тонн мы держим там людей, будто все еще идет война."

Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2470   
Рейтинг: 
+1

     Когда-то в сборной Англии играл злой,  агрессивный защитник по фамилии, кажется,  Стайлз.  Он толкался, дрался, сбивал с ног. Кому только от него не доставалось! А в обыденной жизни он был школьным учителем и тихим человеком. Наверное,  подобных людей  знает  каждый:  "В  тихом  омуте  черти водятся". Возможно,  в  устах  социолога,  а  я  социолог,  такие  утверждения  звучат старомодно, но, во-первых, кто меня опровергнет? А во-вторых, я никому их не навязываю.  Недавно передо мной  был  поставлен вопрос:  как  сделать одного человека счастливым?  Вопрос,  прямо скажем,  замечательный.  И кого?!  Толю Ивановского,  который, сколько я себя помню, служил нам примером трудолюбия, справедливости, успеха. Он многое делал лучше других: отлично учился, быстро бегал,  твердо следовал своим  принципам.  Да,  у  мальчишки были  принципы. Однажды  у  нас  с  Ивановским  появилась  возможность расквитаться с  нашим дворовым хулиганом Сторожевым;  нас было двое,  а он один, когда в коридорах недостроенного здания,  где  мы  играли после уроков,  между нами загорелась ссора.  Вдвоем мы могли отметелить Сторожева. Но Ивановский заявил, что надо драться один на  один,  и,  по очереди получив по зубам,  мы гордо удалились вместе с  нашим  благородством.  И  все  же  я  его  уважал.  Он  должен был определенно иметь большое будущее. Это чувствовалось.

Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1706   
Рейтинг: 
0
Подходя к своему дому, Ромашов с удивлением  увидел,  что  в  маленьком окне его комнаты, среди теплого мрака летней ночи, брезжит  чуть  заметный свет. "Что это значит? - подумал он тревожно и невольно  ускорил  шаги.  - Может быть, это вернулись мои секунданты с условиями дуэли?"  В  сенях  он натолкнулся на Гайнана, не заметил его, испугался, вздрогнул и  воскликнул сердито:
   - Что за черт! Это ты, Гайнан? Кто тут?
Несмотря на темноту, он почувствовал, что Гайнан,  по  своей  привычке, заплясал на одном месте.
   - Там тебе барина пришла. Сидит.
Ромашов отворил дверь. В лампе давно уже вышел весь керосин,  и  теперь она, потрескивая, догорала последними чадными вспышками. На кровати сидела неподвижная женская  фигура,  неясно  выделяясь  в  тяжелом  вздрагивающем полумраке.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1977   
Рейтинг: 
0
Ромашов не мог удержаться от  невольной  грустной  улыбки:  эта  "форма одежды обыкновенная" - мундир с погонами и цветным  кушаком  -  надевается именно в самых  необыкновенных случаях: "на суде, при публичных выговорах и во время всяких неприятных явок по начальству.
К шести часам он пришел в собрание и приказал вестовому доложить о себе председателю суда. Его попросили подождать. Он сел в столовой у  открытого окна, взял газету и стал читать ее, не понимая слов, без всякого интереса, механически пробегая глазами буквы.  Трое  офицеров,  бывших  в  столовой, поздоровались с ним сухо и заговорили между собой вполголоса, так, чтоб он не слышал. Только один подпоручик Михин долго и крепко, с мокрыми глазами, жал ему руку, но ничего не сказал, покраснел, торопливо и неловко оделся и ушел.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1697   
Рейтинг: 
0
В самом конце мая в роте капитана Осадчего повесился молодой солдат, и, по странному расположению судьбы, повесился в то же самое число, в которое в прошлом году произошел в этой роте такой же случай. Когда его вскрывали, Ромашов  был  помощником  дежурного  по  полку  и  поневоле  вынужден  был присутствовать при вскрытии. Солдат  еще  не  успел  разложиться.  Ромашов слышал, как из его развороченного на куски тела шел  густой  запах  сырого мяса, точно от туш, которые выставляют при входе в мясные лавки. Он  видел его серые и синие ослизлые глянцевитые внутренности, видел содержимое  его желудка, видел его мозг - серо-желтый, весь в извилинах, вздрагивавший  на столе от шагов, как желе,  перевернутое  из  формы.  Все  это  было  ново, страшно и противно и в то же время  вселяло  в  него  какое-то  брезгливое неуважение к человеку.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2483   
Рейтинг: 
0
Из лагеря в город вела только одна  дорога  -  через  полотно  железной дороги, которое в этом месте проходило в крутой и глубокой выемке. Ромашов по узкой, плотно утоптанной, почти отвесной тропинке быстро сбежал вниз  и стал с трудом взбираться по другому откосу.  Еще  с  середины  подъема  он заметил,  что  кто-то  стоит  наверху  в  кителе  и  в  шинеле   внакидку.
Остановившись на несколько секунд и прищурившись, он узнал Николаева.
   "Сейчас будет самое неприятное!"  -  подумал  Ромашов.  Сердце  у  него тоскливо  заныло  от  тревожного  предчувствия.  Но  он  все-таки  покорно подымался кверху.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1639   
Рейтинг: 
+1
Первого мая полк выступил в лагерь, который из года в год  находился  в одном  и  том  же  месте,  в  двух  верстах  от  города,  по  ту   сторону железнодорожного полотна. Младшие офицеры, по положению, должны были  жить в лагерное время около своих рот в деревянных бараках, но Ромашов  остался на городской квартире, потому что офицерское помещение шестой роты  пришло в страшную ветхость и грозило разрушением, а на ремонт его не  оказывалось нужных сумм. Приходилось делать в день лишних четыре  конца:  на  утреннее ученье, потом обратно в собрание - на обед, затем  на  вечернее  ученье  и после него снова в город. Это раздражало и утомляло  Ромашова.  За  первые полмесяца лагерей он похудел, почернел и глаза у него ввалились.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2247   
Рейтинг: 
0
14

 

Пикник вышел не  столько  веселым,  сколько  крикливым  и  беспорядочно суматошливым. Приехали за три версты в Дубечную. Так называлась небольшая, десятин в пятнадцать,  роща,  разбросавшаяся  на  длинном  пологом  скате, подошву которого  огибала  узенькая  светлая  речонка.  Роща  состояла  из редких, но прекрасных,  могучих  столетних  дубов.  У  их  подножий  густо разросся сплошной кустарник, но кое-где оставались  просторные  прелестные поляны, свежие, веселые, покрытые нежной и яркой первой зеленью. На  одной такой поляне уже  дожидались  посланные  вперед  денщики  с  самоварами  и корзинами.
Прямо  на  земле  разостлали  скатерти  и  стали  рассаживаться.   Дамы устанавливали  закуски  и  тарелки,  мужчины  помогали  им   с   шутливым, преувеличенно  любезным  видом.  Олизар  повязался  одной  салфеткой,  как фартуком, а другую надел на голову, в виде колпака, и  представлял  повара Лукича из офицерского клуба. Долго перетасовывали места, чтобы дамы сидели непременно вперемежку с кавалерами. Приходилось полулежать,  полусидеть  в неудобных  позах,  это  было  ново  и  занимательно,  и  по  этому  поводу молчаливый Лещенко вдруг, к общему удивлению и потехе, сказал с напыщенным и глупым видом:
   - Мы теперь возлежим, точно древнеримские греки.
Шурочка посадила рядом с собой с одной стороны Тальмана, а с  другой  - Ромашова. Она была необыкновенно разговорчива,  весела  и  казалась  такой возбужденной, что это многим бросилось в глаза. Никогда Ромашов не находил ее такой очаровательно-красивой. Он видел, что в ней струится, трепещет  и просится наружу какое-то большое, новое, лихорадочное чувство. Иногда  она без слов оборачивалась к Ромашову и смотрела на  него  молча,  может  быть только полусекундой больше, чем следовало бы, немного больше, чем  всегда, но всякий раз в ее взгляде  он  ощущал  ту  же  непонятную  ему,  горячую, притягивающую силу.
Осадчий, сидевший один во главе стола, приподнялся и  стал  на  колени. Постучав ножом о стакан и добившись тишины, он  заговорил  низким  грудным голосом, который сочными волнами заколебался в чистом воздухе леса:
   - Ну-с, господа... Выпьем же первую чару за здоровье  нашей  прекрасной хозяйки и дорогой именинницы. Дай ей бог всякого счастья и чин генеральши.
И, высоко подняв кверху большую рюмку, он заревел  во  всю  мочь  своей страшной глотки:
   - Урра!
Казалось, вся роща ахнула от этого львиного  крика,  и  гулкие  отзвуки побежали  между  деревьями.  Андрусевич,  сидевший  рядом  с  Осадчим,   в комическом ужасе упал навзничь, притворяясь оглушенным.  Остальные  дружно закричали. Мужчины пошли  к  Шурочке  чокаться.  Ромашов  нарочно  остался последним, и она заметила это. Обернувшись к нему, она, молча  и  страстно улыбаясь, протянула свой стакан с белым вином.  Глаза  ее  в  этот  момент вдруг  расширились,  потемнели,  а   губы   выразительно,   но   беззвучно зашевелились, произнося какое-то слово. Но тотчас же  она  отвернулась  и, смеясь, заговорила с Тальманом. "Что она сказала, - думал Ромашов,  -  ах, что же она сказала?" Это волновало и тревожило его.  Он  незаметно  закрыл лицо руками и старался воспроизвести губами те же движения,  какие  делала Шурочка; он хотел поймать таким образом эти слева в своем воображении,  но у него ничего не выходило. "Мой милый?", "Люблю вас?", "Ромочка?"  -  Нет, не то. Одно он знал хорошо, что сказанное заключалось в трех слогах.
Потом пили за здоровье Николаева и за успех его  на  будущей  службе  в генеральном штабе, пили в таком духе, точно никогда и никто не сомневался, что ему действительно удастся, наконец, поступить в  академию.  Потом,  по предложению Шурочки, выпили довольно вяло за именинника Ромашова; пили  за присутствующих дам, и за всех присутствующих, и за всех вообще дам,  и  за славу знамен родного полка, и за непобедимую русскую армию...
Тальман,  уже  достаточно  пьяный,  поднялся  и  закричал   сипло,   но растроганно:
   - Господа, я предлагаю выпить тост за здоровье нашего  любимого,  нашею обожаемого монарха, за которого каждый из нас готов пролить свою кровь  до последней капли крови!
Последние  слова  он  выдавил  из  себя  неожиданно  тонкой,  свистящей фистулой, потому что у него не хватило в  груди  воздуху.  Его  цыганские, разбойничьи черные глаза  с  желтыми  белками  вдруг  беспомощно  и  жалко заморгали, и слезы полились по смуглым щекам.
   - Гимн, гимн! - восторженно потребовала маленькая толстушка Андрусевич.
Все  встали.  Офицеры  приложили  руки  к  козырькам.  Нестройные,   но воодушевленные звуки понеслись по роще, и всех громче, всех  фальшивее,  с липом  еще  более   тоскливым,   чем   обыкновенно,   пел   чувствительный штабс-капитан Лещенко.
Вообще пили очень много, как и всегда, впрочем, пили в полку: в  гостях друг у друга, в собрании, на торжественных обедах и пикниках. Говорили уже все сразу, и отдельных голосов нельзя было  разобрать.  Шурочка,  выпившая много белого вина, вся раскрасневшаяся, с глазами, которые от  расширенных зрачков стали совсем черными, с влажными  красными  губами,  вдруг  близко склонилась к Ромашову.
   - Я не люблю этих провинциальных пикников, в них есть что-то мелочное и пошлое, - сказала она. - Правда, это нужно было сделать  для  мужа,  перед отъездом, но боже, как все это глупо! Ведь все это можно было  устроить  у нас дома, в саду, - вы знаете,  какой  у  нас  прекрасный  сад  -  старый, тенистый. И  все-таки,  не  знаю  почему,  я  сегодня  безумно  счастлива. Господи, как я счастлива! Нет, Ромочка, милый, я знаю почему, и я вам  это потом скажу, я вам потом скажу... Я скажу...  Ах,  нет,  нет,  Ромочка,  я ничего, ничего не знаю.
Веки ее прекрасных глаз полузакрылись,  а  во  всем  лице  было  что-то манящее    и    обещающее    и    мучительно-нетерпеливое.    Оно    стало бесстыдно-прекрасным,  и  Ромашов,  еще  не  понимая,  тайным   инстинктом чувствовал на себе страстное волнение, овладевшее Шурочкой, чувствовал  по той сладостной дрожи, которая пробегала по его рукам  и  ногам  и  по  его груди.
   - Вы сегодня необыкновенны. Что с вами? - спросил он шепотом.
Она вдруг ответила с каким-то наивным и кротким удивлением:
   - Я вам говорю, что не знаю. Я не знаю. Посмотрите: небо голубое,  свет голубой... И у меня самой какое-то чудесное голубое  настроение,  какал-то голубая радость! Налейте мне еще вина, Ромочка, мой милый мальчик...
На другом конце  скатерти  зашел  разговор  о  предполагаемой  войне  с Германией, которую тогда многие считали делом  почти  решенным.  Завязался спор, крикливый, в несколько ртов  зараз,  бестолковый.  Вдруг  послышался сердитый, решительный голос Осадчего. Он был почти пьян, но это выражалось у него только тем, что его красивое лицо  страшно  побледнело,  а  тяжелый взгляд больших черных глаз стал еще сумрачнее.
   - Ерунда! - воскликнул он резко. - Я утверждаю,  что  все  это  ерунда. Война выродилась. Все выродилось на свете. Дети родятся идиотами,  женщины сделались кривобокими, у мужчин нервы. "Ах, кровь! Ах, я падаю в обморок!" - передразнил он кого-то гнусавым тоном. - И все это оттого, что  миновало время  настоящей,  свирепой,  беспощадной  войны.  Разве  это  война?   За пятнадцать верст в тебя - бах! - и ты  возвращаешься  домой  героем.  Боже мой, какая, подумаешь, доблесть! Взяли тебя в плен.  "Ах,  миленький,  ах, голубчик, не хочешь ли покурить табачку? Или, может быть, чайку? Тепло  ли тебе, бедненький? Мягко ли?" У-у! - Осадчий грозно зарычал и наклонил вниз голову, точно бык, готовый нанести удар. - В средние века дрались - это  я понимаю. Ночной штурм. Весь город в огне. "На три дня отдаю город солдатам на разграбление!" Ворвались. Кровь и огонь. У  бочек  с  вином  выбиваются донья. Кровь и вино на улицах. О, как были веселы эти пиры на  развалинах! Женщин - обнаженных, прекрасных, плачущих - тащили за волосы.  Жалости  не было. Они были сладкой добычей храбрецов!..
   - Однако вы  не  очень  распространяйтесь,  -  заметила  шутливо  Софья Павловна Тальман.
   - По ночам горели дома, и дул ветер, и от ветра качались черные тела на виселицах, и над ними кричали вороны. А под  виселицами  горели  костры  и пировали победители. Пленных но было. Зачем пленные?  Зачем  отрывать  для них лишние силы? А-ах! - яростно простонал со сжатыми  зубами  Осадчий.  - Что это было за смелое, что за чудесное время! А  битвы!  Когда  сходились грудь с грудью и дрались часами, хладнокровно и бешено, с озверением  и  с поразительным искусством. Какие это были люди, какая  страшная  физическая сила! Господа! - Он поднялся на ноги и выпрямился во весь  свой  громадный рост, и голос его зазвенел восторгом и дерзостью. - Господа, я  знаю,  что вы из военных училищ вынесли золотушные, жиденькие понятия  о  современной гуманной войне. Но к пью... Если даже никто не присоединится ко мне, я пью один за радость прежних войн, за веселую и кровавую жестокость!
Все молчали, точно подавленные неожиданным экстазом  этого  обыкновенно мрачного, неразговорчивого человека, и глядели на него  с  любопытством  и страхом. Но вдруг вскочил с своего места Бек-Агамалов. Он сделал  это  так внезапно и так быстро, что многие вздрогнули, а одна из женщин вскочила  в испуге. Его глаза выкатились и дико сверкали,  крепко  сжатые  белые  зубы были хищно оскалены. Он задыхался и не находил слов.
   - О, о!.. Вот это... вот, я понимаю!! А! - Он с судорожной силой, точно со злобой, сжал и встряхнул руку Осадчего. -  К  черту  эту  кислятину!  К черту жалость! А! Р-руби!
Ему нужно было отвести на чем-нибудь свою варварскую душу, в которой  в обычное время  тайно  дремала  старинная,  родовая  кровожадность.  Он,  с глазами, налившимися кровью, оглянулся кругом и, вдруг выхватив  из  ножен шашку, с бешенством ударил по  дубовому  кусту.  Ветки  и  молодые  листья полетели на скатерть, осыпав, ка" дождем, всех сидящих.
   - Бек! Сумасшедший! Дикарь! - закричали дамы.
Бек-Агамалов  сразу  точно  опомнился  и  сел.   Он   казался   заметно сконфуженным за свой неистовый порыв, но его тонкие ноздри, из  которых  с шумом  вылетало  дыхание,  раздувались  и  трепетали,  а   черные   глаза, обезображенные гневом, исподлобья, но с вызовом обводили присутствующих.
Ромашов слушал в не слушал Осадчего. Он испытывал  странное  состояние, похожее на сон, на сладкое опьянение каким-то чудесным, не существующим на земле напитком. Ему казалось, что теплая, нежная паутина  мягко  и  лениво окутывает все его тело и  ласково  щекочет  и  наполняет  душу  внутренним ликующим смехом. Его рука часто, как будто неожиданно для  него  самого, касалась руки Шурочки, но ни он, ни она больше не глядели друг  на  друга. Ромашов точно дремал. Голоса Осадчего и Бек-Агамалова доносились  до  него из какого-то далекого, фантастического тумана и были понятны, но пусты.
   "Осадчий... Он жестокий человек, он меня не любит, - думал  Ромашов,  и тот, о ком он думал, был  теперь  не  прежний  Осадчий  а  новый,  страшно далекий, и не настоящий, а точно движущийся на экране живой фотографии.  - У Осадчего жена маленькая, худенькая, жалкая, всегда беременная...  Он  ее никуда с собой не  берет...  У  него  в  прошлом  году  повесился  молодой солдат... Осадчий... Да... Что такое Осадчий? Вот теперь Бек кричит... Кто этот человек? Разве я его знаю? Да, я его знаю,  но  почему  же  он  такой странный, чужой, непонятный мне? А вот кто-то сидит со мною  рядом...  Кто ты? От тебя исходит радость, и я пьян от этой радости. Голубая  радость!.. Вон против меня сидит Николаев. Он недоволен. Он все молчит.  Глядит  сюда мимоходом, точно скользит глазами. Ах, пускай сердится  -  все  равно.  О, голубая радость!"
Темнело. Тихие лиловые тени  от  деревьев  легли  на  полянку.  Младшая Михина вдруг спохватилась:
   - Господа, а что же фиалки? Здесь, говорят, пропасть  фиалок.  Пойдемте собирать.
   - Поздно, - заметил кто-то. - Теперь в траве ничего не увидишь.
   - Теперь в траве легче потерять,  чем  найти,  -  сказал  Диц,  скверно засмеявшись.
   - Ну, тогда давайте разложим костер, - предложил Андрусевич.
Натаскали огромную кучу хвороста и прошлогодних сухих листьев и  зажгли костер. Широкий столб веселого огня поднялся  к  небу.  Точно  испуганные, сразу исчезли последние остатки дня уступив место мраку, который, выйдя из рощи, надвинулся на костер. Багровые пятна пугливо затрепетали по вершинам дубов и казалось, что деревья зашевелились, закачались,  то  выглядывая  в красное пространство света, то прячась назад в темноту.
Все встали из-за стола. Денщики зажгли  свечи  в  стеклянных  колпаках. Молодые офицеры шалили, как школьники. Олизар  боролся  с  Михиным,  и,  к удивлению всех, маленький, неловкий Михин два раза подряд бросал на  землю своего более высокого и стройного противника. Потом  стали  прыгать  через огонь. Андрусевич представлял, как  бьется  об  окно  муха  и  как  старая птичница ловит курицу, изображал, спрятавшись за кусты, звук пилы  и  ножа на точиле, - он на это был большой  мастер.  Даже  и  Диц  довольно  ловко
жонглировал пустыми бутылками.
   - Позвольте-ка, господа,  вот  я  вам  покажу  замечательный  фокус!  - закричал вдруг Тальман. - Здэсь нэт никакой чудеса или  волшебство,  а  не что  иной,  как  проворство  рук.  Прошу  почтеннейший  публикум  обратить внимание, что у меня нет никакой предмет  в  рукав.  Начинаю.  Ейн,  цвей, дрей... алле гоп!..
Он быстро, при общем хохоте, вынул из кармана две новые колоды карт и с треском распечатал их одну за другой.
   - Винт, господа? - предложил он. - На свежем воздухе? А?
Осадчий, Николаев и Андрусевич уселись за  карты,  Лещенко  с  глубоким вздохом поместился сзади них. Николаев долго с  ворчливым  неудовольствием отказывался,  но  его  все-таки  уговорили.  Садясь,  он   много   раз   с беспокойством оглядывался назад, ища глазами Шурочку,  но  так  как  из-за света костра ему  трудно  было  присмотреться,  то  каждый  раз  его  лицо напряженно  морщилось  и  принимало  жалкое,  мучительное   и   некрасивое выражение.
Остальные постепенно разбрелись по поляне невдалеке от костра.  Затеяли было играть в горелки, но эта забава вскоре  окончилась,  после  того  как старшая Михина, которую поймал Дин, вдруг раскраснелась до слез и  наотрез отказалась играть. Когда она говорила, ее голос дрожал  от  негодования  и обиды, но причины она все-таки не объяснила.
Ромашов пошел в глубь рощи по узкой тропинке. Он сам не  понимал,  чего ожидает, но  сердце  его  сладко  и  томно  ныло  от  неясного  блаженного предчувствия. Он остановился. Сзади него послышался  легкий  треск  веток, потом быстрые шаги и шелест шелковой нижней юбки. Шурочка поспешно  шла  к нему - легкая и стройная, мелькая, точно светлый лесной дух,  своим  белым платьем  между  темными  стволами  огромных  деревьев.  Ромашов  пошел  ей навстречу и без слов обнял ее. Шурочка тяжело дышала от поспешной  ходьбы. Ее дыхание тепло и часто касалось щеки и губ Ромашова, и  он  ощущал,  как под его рукой бьется ее сердце.
   - Сядем, - сказала Шурочка.
Она опустилась на траву и стала  поправлять  обеими  руками  волосы  на затылке. Ромашов лег около ее ног, и так как почва на этом  месте  заметно опускалась вниз, то он, глядя  на  нее,  видел  только  нежные  и  неясные очертания ее шеи и подбородка.
Вдруг она спросила тихим, вздрагивающим голосом:
   - Ромочка, хорошо вам?
   - Хорошо, - ответил он.  Потом  подумал  одну  секунду,  вспомнил  весь нынешний день и повторил горячо: - О  да,  мне  сегодня  так  хорошо,  так хорошо! Скажите, отчего вы сегодня такая?
   - Какая?
Она наклонилась к нему ближе, вглядываясь в его глаза, и  все  ее  лицо стало сразу видимым Ромашову.
   - Вы чудная, необыкновенная. Такой прекрасной вы еще никогда  не  были. Что-то в вас поет и сияет. В вас что-то новое, загадочное,  я  не  понимаю что... Но... вы  не  сердитесь  на  меня,  Александра  Петровна...  вы  не боитесь, что вас хватятся?
Она тихо засмеялась, и этот низкий, ласковый  смех  отозвался  в  груди Ромашова радостной дрожью.
   - Милый Ромочка! Милый, добрый, трусливый, милый Ромочка.  Я  ведь  вам сказала, что этот день наш. Не думайте ни о чем, Ромочка. Знаете, отчего я сегодня такая смелая? Нет? Но знаете? Я в вас влюблена сегодня. Нет,  нет, вы не воображайте, это завтра же пройдет...
Ромашов протянул к ней руки, ища ее тела.
   - Александра Петровна... Шурочка... Саша! - произнес он умоляюще.
   - Не называйте меня Шурочкой, я но хочу этого. Все  другое,  только  не это... Кстати, - вдруг точно вспомнила она, - какое у вас  славное  имя  - Георгий. Гораздо лучше, чем Юрий... Гео-ргий! -  протянула  она  медленно, как будто вслушиваясь в звуки этого слова. - Это гордо.
   - О милая! - сказал Ромашов страстно.
   - Подождите... Ну, слушайте же. Это самое важное. Я вас сегодня  видела во сне. Это было удивительно прекрасно.  Мне  снилось,  будто  мы  с  вами танцуем вальс в какой-то необыкновенной комнате. О, я бы сейчас же  узнала эту комнату до самых мелочей. Много было  ковров,  но  горел  один  только красный фонарь, новое пианино блестело, два окна с красными занавесками, - все было красное. Где-то играла музыка, ее не было  видно,  и  мы  с  вами танцевали... Нет, нет, только во  сне  может  быть  такая  сладкая,  такая чувственная близость. Мы кружились быстро-быстро, но  не  касались  ногами пола, а точно плавали в воздухе я кружились, кружились, кружились. Ах, это продолжалось так долго и было так  невыразимо  чудно-приятно...  Слушайте, Ромочка, вы летаете во сне?
Ромашов не сразу ответил. Он точно вступил в странную, обольстительную, одновременно живую и волшебную сказку. Да сказкой и были  теплота  и  тьма этой весенней ночи, и внимательные, притихшие деревья кругом, и  странная, милая женщина в белом платье, сидевшая рядом, так близко от него. И, чтобы очнуться от этого обаяния, он должен был сделать над собой усилие.
   - Конечно, летаю, - ответил он. - Но только с каждым годом все  ниже  и ниже. Прежде, в детстве, я летал под потолком. Ужасно смешно было  глядеть на людей сверху: как будто они ходят  вверх  ногами.  Они  меня  старались достать половой щеткой, но не могли. А я все летаю и все смеюсь. Теперь уж этого нет, теперь  я  только  прыгаю,  -  сказал  Ромашов  со  вздохом.  - Оттолкнусь ногами и лечу над землей. Так, шагов двадцать  -  и  низко,  не выше аршина.
Шурочка совсем опустилась на землю, оперлась о нее локтем и положила на ладонь голову. Помолчав немного, она продолжала задумчиво:
   - И вот, после этого сна, утром  мне  захотелось  вас  видеть.  Ужасно, ужасно захотелось. Если бы вы не пришли, я не знаю, что бы  я  сделала.  Я бы, кажется, сама к вам прибежала. Потому-то я и  просила  вас  прийти  не раньше четырех. Я боялась за самое себя.  Дорогой  мой,  понимаете  ли  вы меня?
В пол-аршина от лица  Ромашова  лежали  ее  ноги,  скрещенные  одна  на другую, две маленькие ножки в низких туфлях и в черных чулках  с  каким-то стрельчатым белым узором. С отуманенной головой, с шумом в  ушах,  Ромашов вдруг крепко прижался зубами к этому живому, упругому,  холодному,  сквозь чулок, телу.
   - Ромочка... Не надо, - услышал он над собой  ее  слабый,  протяжный  и точно ленивый голос.
Он поднял голову. И опять все  ему  показалось  в  этот  миг  чудесной, таинственной лесной сказкой. Ровно подымалась по скату вверх роща с темной травой и с черными, редкими, молчаливыми деревьями, которые  неподвижно  и чутко прислушивались к чему-то сквозь дремоту. А на  самом  верху,  сквозь густую чащу  верхушек  и  дальних  стволов,  над  ровной,  высокой  чертой горизонта рдела узкая полоса зари - не красного и не  багрового  цвета,  а темно-пурпурного, необычайного, похожего на угасающий уголь или на  пламя,
преломленное сквозь густое красное вино. И  на  этой  горе,  между  черных деревьев, в темной пахучей траве, лежала, как  отдыхающая  лесная  богиня, непонятная прекрасная белая женщина.
Ромашов придвинулся, к ней ближе. Ему казалось, что  от  лица  ее  идет бледное сияние. Глаз ее не было видно - вместо них были два больших темных пятна, но Ромашов чувствовал, что она смотрит на него.
   - Это сказка! - прошептал он тихо одним движением рта.
   - Да, милый, сказка...
Он стал целовать ее платье, отыскал ее руку и  приник  лицом  к  узкой, теплой,  душистой  ладони,  и  в  то  же  время  он  говорил,   задыхаясь, обрывающимся голосом:
   - Саша... я люблю вас... Я люблю...
Теперь,  поднявшись  выше,  он  ясно  видел  ее  глаза,  которые  стали огромными, черными и то суживались, то расширялись, и от этого  причудливо менялось в темноте все ее знакомо-незнакомое лицо. Он жадными, пересохшими губами искал ее рта, но она уклонялась от  него,  тихо  качала  головой  и повторяла медленным шепотом:
   - Нет, нет, нет... Мой милый, нет...
   - Дорогая моя... Какое счастье!.. Я люблю тебя... - твердил  Ромашов  в каком-то блаженном бреду. - Я люблю тебя. Посмотри: эта ночь, и тишина,  и никого, кроме нас. О счастье мое, как я тебя люблю!
Но она говорила шепотом: "нет, нет", тяжело дыша, лежа  всем  телом  на земле. Наконец она заговорила еле слышным голосом, точно с трудом:
   - Ромочка, зачем вы такой... слабый! Я не хочу скрывать, меня влечет  к вам, вы мне милы всем: своей неловкостью, своей чистотой, своей нежностью. Я не скажу вам, что я вас люблю, по я о вас всегда думаю, я  вижу  вас  во сне, я... чувствую вас... Меня волнует ваша близость и ваши прикосновения. Но зачем вы такой жалкий! Ведь жалость - сестра презрения. Подумайте, я не могу уважать вас. О, если бы  вы  были  сильный!  -  Она  сняла  с  головы Ромашова фуражку и  стала  потихоньку  гладить  и  перебирать  его  мягкие
волосы.  -  Если  бы  вы  могли  завоевать  себе  большое   имя,   большое положение!..
   - Я сделаю, я сделаю это! - тихо воскликнул Ромашов.  -  Будьте  только моей. Идите ко мне. Я всю жизнь...
Она перебила его, с ласковой и грустной улыбкой, которую он  услышал  в ее тоне:
   - Верю, что вы хотите, голубчик, верю, но  вы  ничего  не  сделаете.  Я знаю, что нет. О, если бы я хоть чуть-чуть надеялась на вас, я бросила  бы все и пошла за вами. Ах, Ромочка, славный мой. Я слышала, какая-то легенда говорит, что бог создал сначала  всех  людей  целыми,  а  потом  почему-то разбил каждого на две части и разбросал по свету. И вот  ищут  целые  века одна половинка другую - и все не находят. Дорогой мой, ведь мы  с  вами  - эти две половинки; у нас все общее: и любимое, и  нелюбимое,  и  мысли,  и сны, и желания. Мы понимаем друг друга с полунамека, с полуслова, даже без слов, одной душой. И вот я должна отказаться от тебя. Ах, это  уже  второй раз в моей жизни.
   - Да, я знаю.
   - Он говорил тебе? - спросила Шурочка быстро.
   - Нет, это вышло случайно. Я знаю.
Они замолчали. На небе дрожащими зелеными точечками  загорались  первые звезды. Справа едва-едва доносились голоса, смех и чье-то пение. Остальная часть рощи, погруженная в мягкий мрак, была  полна  священной,  задумчивой тишиной. Костра отсюда не было видно, но  изредка  по  вершинам  ближайших дубов,  точно  отблеск  дальней  зарницы,   мгновенно   пробегал   красный трепещущий свет. Шурочка тихо гладила голову и лицо Ромашова; когда же  он находил губами ее руку, она сама прижимала ладонь к его рту.
   - Я своего мужа не люблю, - говорила она медленно, точно в раздумье.  - Он груб, он нечуток, неделикатен. Ах, - это  стыдно  говорить,  -  но  мы, женщины, никогда не забываем первого насилия над нами. Потом он  так  дико ревнив. Он до сих пор мучит меня  этим  несчастным  Назанским.  Выпытывает каждую мелочь, делает такие чудовищные предположения, фу... Задает мерзкие вопросы. Господи! Это же был невинный полудетский роман! Но он  от  одного его имени приходит в бешенство.
Когда она говорила, ее голос поминутно  вздрагивал,  и  вздрагивала  ее рука, гладившая его голову.
   - Тебе холодно? - спросил Ромашов.
   - Нет, милый, мне хорошо, - сказала она кротко.
И вдруг с неожиданной, неудержимой страстью она воскликнула:
   - Ах, мне так хорошо с тобой, любовь моя!
Тогда он начал робко, неуверенным тоном, взяв ее руку в свою и тихонько прикасаясь к ее тонким пальцам:
   - Скажи мне... Прошу тебя. Ты ведь сама говоришь, что не любишь  его... Зачем же вы вместе?..
Но она резко приподнялась с земли, села и нервно провела руками по  лбу и по щекам, точно просыпаясь.
   - Однако поздно. Пойдемте. Еще начнут разыскивать, пожалуй,  -  сказала она другим, совершенно спокойным голосом.
Они встали с травы и стояли друг против друга молча, слыша дыхание друг друга, глядя в глаза и не видя их.
   - Прощай! - вдруг воскликнула  она  звенящим  голосом.  -  Прощай,  мое счастье, мое недолгое счастье!
Она обвилась руками вокруг его шеи и прижалась горячим влажным  ртом  к его губам и со сжатыми зубами, со стоном страсти  прильнула  к  нему  всем телом, от ног до груди.  Ромашову  почудилось,  что  черные  стволы  дубов покачнулись в одну  сторону,  а  земля  поплыла  в  другую,  и  что  время остановилось.
Потом она с усилием освободилась из его рук и сказала твердо:
   - Прощай. Довольно. Теперь пойдем.
Ромашов упал перед ней на траву,  почти  лег,  обнял  ее  ноги  и  стал целовать ее колени долгими, крепкими поцелуями.
   - Саша, Сашенька! - лепетал он бессмысленно.  -  Отчего  ты  не  хочешь отдаться мне? Отчего? Отдайся мне!..
   - Пойдем, пойдем, -  торопила  она  его.  -  Да  встаньте  же,  Георгий Алексеевич. Нас хватятся. Пойдемте!
Они пошли  по  тому  направлению,  где  слышались  голоса.  У  Ромашова подгибались и дрожали ноги и било в виски. Он шатался на ходу.
   - Я не хочу обмана, - говорила торопливо и  еще  задыхаясь  Шурочка,  - впрочем, нет, я выше обмана, но я не хочу трусости. В обмане же  -  всегда трусость. Я тебе скажу правду: я мужу никогда не изменяла и не изменю  ему до тех пор, пока не брошу его почему-нибудь. Но его ласки  и  поцелуи  для меня ужасны, они вселяют в меня омерзение. Послушай, я  только  сейчас,  - нет, впрочем, еще раньше, когда думала о тебе, о твоих губах, -  я  только теперь поняла, какое невероятное наслаждение, какое блаженство отдать себя любимому человеку. Но я не хочу трусости, не  хочу  тайного  воровства.  И потом... подожди, нагнись  ко  мне,  милый,  я  скажу  тебе  на  ухо,  это стыдно... потом - я не хочу ребенка.  Фу,  какая  гадость!  Обер-офицерша, сорок восемь рублей жалованья, шестеро детей, пеленки, нищета... О,  какой ужас!
Ромашов с недоумением посмотрел на нее.
   - Но ведь у вас муж... Это же неизбежно, - сказал он нерешительно.
Шурочка громко рассмеялась.  В  этом  смехе  было  что-то  инстинктивно неприятное, от чего пахнуло холодком в душу Ромашова.
   - Ромочка... ой-ой-ой, какой же вы глу-упы-ый! - протянула она знакомым Ромашову тоненьким, детским голосом. - Неужели вы этих вещей не понимаете? Нет, скажите правду - не понимаете?
Он растерянно пожал плечами.  Ему  стало  как  будто  неловко  за  свою наивность.
   - Извините... но я должен сознаться... честное слово...
   - Ну, и бог с вами, и не нужно. Какой вы чистый,  милый,  Ромочка!  Ну, так вот когда вы  вырастете,  то  вы  наверно  вспомните  мои  слова:  что возможно с мужем, то невозможно с любимым человеком. Ах,  да  не  думайте, пожалуйста, об этом. Это гадко - но что же поделаешь.
Они подходили уже к месту пикника.  Из-за  деревьев  было  видно  пламя костра. Корявые стволы, загораживавшие огонь, казались отлитыми из черного металла, и на их боках мерцал красный изменчивый свет.
   - Ну, а если я возьму себя в руки? - спросил Ромашов. - Если я достигну того же, чего хочет твой муж, или еще большего? Тогда?
Она прижалась крепко к его плечу щекой и ответила порывисто:
   - Тогда - да. Да, да, да...
Они уже вышли на поляну. Стал виден  весь  костер  и  маленькие  черные фигуры людей вокруг него.
   - Ромочка, теперь последнее, - сказала Александра  Петровна  торопливо, но с печалью и тревогой в голосе. - Я не хотела портить  вам  вечер  и  не говорила. Слушайте, вы не должны у нас больше бывать.
Он остановился изумленный, растерянный.
   - Почему же? О Саша!..
   - Идемте, идемте... Я не знаю,  кто  это  делает,  но  мужа  осаждают анонимными письмами. Он мне не показывал, а  только  вскользь  говорил  об этом. Пишут какую-то грязную площадную гадость про меня и про вас. Словом, прошу вас, не ходите к нам.
   - Саша! - умоляюще простонал Ромашов, протягивая к ней руки.
   - Ах, мне это самой больно, мой милый, мой дорогой, мой нежный! Но  ото необходимо. Итак, слушайте: я боюсь, что он сам будет говорить с  вами  об этом... Умоляю вас, ради бога, будьте сдержанны. Обещайте мне это.
   - Хорошо, - произнес печально Ромашов.
   - Ну, вот и все. Прощайте,  мой  бедный.  Бедняжка!  Дайте  вашу  руку. Сожмите крепко-крепко, так, чтобы  мне  стало  больно.  Вот  так...  Ой!.. Теперь прощайте. Прощай, радость моя!
Не доходя костра, они разошлись. Шурочка пошла прямо вверх,  а  Ромашов снизу, обходом, вдоль реки. Винт еще не окончился, но их  отсутствие  было замечено. По крайней мере Диц так нагло поглядел на подходящего  к  костру Ромашова и так неестественно-скверно  кашлянул,  что  Ромашову  захотелось запустить в него горящей головешкой.
Потом он видел, как Николаев встал  из-за  карт  и,  отведя  Шурочку  в сторону, долго что-то ей говорил с гневными жестами и со злым  лицом.  Она вдруг выпрямилась и сказала ему несколько слов с непередаваемым выражением негодования и презрения. И этот  большой  сильный  человек  вдруг  покорно съежился и отошел от нее с видом укрощенного, но затаившего  злобу  дикого животного.
Вскоре пикник кончился. Ночь похолодела, и от реки  потянуло  сыростью. Запас веселости давно истощился, и все разъезжались усталые,  недовольные, не скрывая зевоты. Ромашов опять сидел в экипаже против барышень Михиных и всю дорогу молчал. В памяти его стояли черные спокойные деревья, и  темная гора, и кровавая полоса зари над ее  вершиной,  и  белая  фигура  женщины, лежавшей в темной пахучей траве. Но все-таки сквозь искреннюю, глубокую  и острую грусть он время от времени думал про самого себя патетически:
   "Его красивое лицо было подернуто облаком скорби".
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2019   
Рейтинг: 
0
День 23 апреля был для Ромашова  очень  хлопотливым  и  очень  странным днем. Часов в десять утра, когда подпоручик лежал еще  в  постели,  пришел Степан, денщик Николаевых, с запиской от Александры Петровны.
   "Милый Ромочка, - писала она, -  я  бы  вовсе  не  удивилась,  если  бы узнала, что вы забыли о том, что сегодня день наших общих именин. Так вот, напоминаю вам об этом. Несмотря ни на что, я все-таки хочу  вас  сегодня видеть! Только не приходите поздравлять днем, а прямо к пяти часам. Поедем пикником на Дубечную.
   Ваша А.Н."
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2590   
Рейтинг: 
0
Было золотое, но холодное, настоящее весеннее утро. Цвела черемуха.
Ромашов, до сих пор не приучившийся справляться со своим молодым  сном, по обыкновению опоздал на утренние занятия и с неприятным чувством стыда и тревоги подходил к плацу, на котором училась его рота. В этих знакомых ему чувствах всегда было много унизительного для молодого  офицера,  а  ротный командир, капитан Слива, умел делать их еще более острыми и обидными.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2031   
Рейтинг: 
0
Казармы для помещения  полка  только  что  начали  строить  на  окраине местечка, за железной дорогой, на так называемом выгоне, а до их окончания полк со всеми своими учреждениями был расквартирован по частным квартирам. Офицерское собрание занимало  небольшой  одноэтажный  домик,  который  был расположен глаголем: в длинной стороне,  шедшей  вдоль  улицы,  помещались танцевальная зала и гостиная, а короткую, простиравшуюся в глубь  грязного двора, занимали - столовая, кухня и "номера" для  приезжих  офицеров.  Эти две половины были связаны между собою чем-то  вроде  запутанного,  узкого, коленчатого коридора; каждое колено соединялось с другими дверями, и таким образом получился ряд крошечных комнатушек,  которые  служили  -  буфетом, бильярдной, карточной,  передней  и  дамской  уборной.  Так  как  все  эти помещения, кроме  столовой,  были  обыкновенно  необитаемы  и  никогда  не проветривались, то в  них  стоял  сыроватый,  кислый,  нежилой  воздух,  к которому примешивался особый запах от старой ковровой обивки,  покрывавшей мебель.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1950   
Рейтинг: 
0
За исключением немногих честолюбцев и карьеристов,  все  офицеры  несли службу как принудительную, неприятную, опротивевшую барщину, томясь  ею  и не любя ее. Младшие офицеры, совсем по-школьнически, опаздывали на занятия и потихоньку убегали с них, если знали,  что  им  за  это  не  достанется.
Ротные  командиры,  большею  частью  люди  многосемейные,  погруженные   в домашние дрязги и в романы своих жен, придавленные  жестокой  бедностью  и жизнью  сверх  средств,  кряхтели  под  бременем  непомерных  расходов   и векселей. Они строили заплату на заплате, хватая  деньги  в  одном  месте, чтобы заткнуть долг в другом; многие из них решались -  и  чаще  всего  по настоянию своих жен - заимствовать деньги из ротных  сумм  или  из  платы, приходившейся солдатам за вольные работы; иные по  месяцам  и  даже  годам задерживали денежные солдатские письма, которые они, по  правилам,  должны были  распечатывать.  Некоторые  только  и  жили,  что  винтом,  штосом  и ландскнехтом: кое-кто играл нечисто, - об этом знали, но  смотрели  сквозь пальцы. При этом все сильно пьянствовали как в собрании, так  и  в  гостях друг у друга, иные же, вроде Сливы, - в одиночку.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1816   
Рейтинг: 
0
Ромашов вышел на крыльцо. Ночь стала  точно  еще  гуще,  еще  чернее  и теплее. Подпоручик ощупью шел вдоль плетня,  держась  за  него  руками,  и дожидался, пока его глаза привыкнут к мраку. В это время дверь, ведущая  в кухню Николаевых, вдруг открылась, выбросив на мгновение в темноту большую полосу туманного желтого  света.  Кто-то  зашлепал  по  грязи,  и  Ромашов услышал сердитый голос денщика Николаевых, Степана:
   - Ходить, ходить кажын день. И чего ходить, черт его знает!..
А другой солдатский голос, незнакомый подпоручику, ответил  равнодушно, вместе с продолжительным, ленивым зевком:
   - Дела, братец ты мой... С жиру это все. Ну, прощевай, что ли, Степан.
   - Прощай, Баулин. Заходи когда.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1928   
Рейтинг: 
0
Придя к себе, Ромашов, как был, в пальто, не сняв даже  шашки,  лег  на кровать и долго лежал, не двигаясь, тупо и пристально глядя в  потолок.  У него болела голова и ломило спину, а в душе была такая пустота, точно  там никогда не рождалось ни мыслей, ни воспоминаний, ни чувств;  не  ощущалось даже ни раздражения, ни скуки, а просто лежало что-то  большое,  темное  и равнодушное.
За окном мягко гасли грустные и нежные зеленоватые апрельские  сумерки. В сенях тихо возился денщик, осторожно гремя чем-то металлическим.
"Вот странно, - говорил про себя Ромашов, - где-то я читал, что человек не может ни одной секунды не думать. А я вот лежу и ни о чем не думаю. Так ли это? Нет, я сейчас думал о том, что ничего не думаю, - значит, все-таки какое-то колесо в мозгу вертелось. И вот сейчас опять проверяю себя, стало быть, опять-таки думаю..."
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2509   
Рейтинг: 
0
Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее  посматривали  на  часы.  Изучался  практически  устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной  школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном  доме,  у  денежного  ящика.
Между ними  ходили  разводящие  и  ставили  часовых;  производилась  смена караулов;  унтер-офицеры  проверяли  посты  и  испытывали  познания  своих солдат, стараясь  то  хитростью  выманить  у  часового  его  винтовку,  то заставить его сойти с места, то всучить  ему  на  сохранение  какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку.  Старослуживые,  тверже  знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно  суровым тоном: "Отходи! Не имею полного права никому  отдавать  ружье,  кроме  как получу приказание от самого государя императора". Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера  от  настоящих  требований  службы  и впадали то в одну, то в другую крайность.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1558   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых горПолучается, эта штуковина полыхнет прямо в лицо. Мерзкое дело, хотя, конечно, если вдруг не сработает, то тогда еще хуже. Даже не беря во внимание напрасность всей затеи. Вот таким вот макаром, зависнуть тут на всю оставшуюся жизнь? Здорово, шайтан забери! Хотя волноваться не надо, заберет – куда денется. Ведь, если не взорвется, то воздуха в «панцире» все едино менее чем на пятнадцать – ну, пусть двадцать из-за неподвижности – минут. Этот пена-цемент наверняка не пропустит сюда ни одного лишнего глоточка, хотя и пористый, гад! И местные, ведь тоже не бросятся тут же колупать тоннель для спасения. Эдакий тоннель в тоннеле. Или все же туннель в туннеле? Русский язык – штуковина сложная, долго ее свинчивали, наверное, тысячу лет. Или там больше, мы в филологиях не очень. Мы вообще мало в чем – очень. Разве что в рытье каналов. Кстати, наверное, бомбами стало бы удобней рубить насквозь алтайские горы, в той, отгороженной частоколом лет стройке. Правда, тогда уж можно и «ураганами» – они тоже мощней бульдозера и тем паче лопаты. Хотя даже они вряд ли уподобятся вот этой небольшой штуке в сто пятьдесят килотонн. Между прочим, было бы очень неплохо иметь для прикрытия группы парочку «ураганов» или лучше один «смерч». Правда, их бы, наверное, не позволили протащить в центр Америки. Но, может, тогда надо было попробовать захватить что-нибудь местное в этом же роде? Пусть уж будет не «смерч», а какая-нибудь CLMS: параметры чуть хуже, но эффект в данном случае останется выражен в достаточной мере. В том плане, что неплохо бы обстрелять пространство у входа в комплекс, перед торжественным выходом «Пульсара» вовне. Однако не сложилось.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1261   
Рейтинг: 
+1
По радио в конце последних известий сообщили, что один латиноамериканец попытался перелететь на  дельтаплане пролив Бурь,  но через пятнадцать минут после старта с  ним  прервалась связь:  вероятно,  порыв ветра сбросил его в море.
     Я  представил,  как этот человек пристегнул крылья,  прыгнул с обрыва и полетел навстречу гибели. Впрочем, навстречу гибели летят редко. Не к ней он летел.
     Мне приснилось, что это был Лобанов.
     Кажется,  у  Ивана Бунина есть  рассказ "Пароход "Саратов" -  о  любви, ревности и  убийстве на  этой  почве.  Пятнадцатого ноября  1920  года  я  в последний раз глядел на  родную землю Севастополя,  на  Сапун-гору,  Малахов курган,  Северную сторону... Пароход "Саратов" отошел от берега. Все палубы, каюты,  коридоры,  трюмы  были  забиты людьми.  Кого  здесь только не  было!
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1622   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых горРаскланиваться и расцеловываться с бомбой было абсолютно некогда, он на мгновение сконцентрировался, собираясь, рванул с места, как древний спринтер Валерий Борзов. Но ведь нужно было не просто разогнаться как следует, требовалось попасть на скорости в сужающуюся щель. В общем, уподобиться наведенной кем-то пуле. Вообще-то при беге наглазный лазер, естественно, выдавал данные спидометра, но разве сейчас имелось время засекать? Кроме того, никак нельзя совершать высокие прыжки: тоннель менее шести метров в высоту, увлекшись, можно удариться о потолочные крепления. Однако какое значение могло иметь дальнее наведение, если в процессе приближения он мог корректировать свое попадание в цель? Там, впереди, через суженное более чем наполовину отверстие, уже подсвечивала только парочка фонарей – ему освободили место для пролета внутрь.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1525   
Рейтинг: 
0
Давным-давно мама  разбудила меня:  "Смотри,  Виташа,  белый всадник на снежном коне  скачет!"  Я  подбежал к  окну:  вчера  земля  лежала  черная и слякотная,  а  увидел  я  блестящий на  солнце  снег.  Но  где  оно  теперь, счастливое бодрее утро?
     Меня  мобилизовали в  девятнадцатом году  деникинцы.  Я  еще  не  успел закончить гимназии.
     Мой  отец Иван Григорьевич был штейгером на  руднике.  А  дед пришел на шахтерский промысел из Орловской губернии,  сколотил артель углекопов, потом самоучкой сделался механиком.  Я его почти не запомнил. Белая борода и белые выцветшие глаза.  Однажды дед выпорол меня,  трехлетнего,  тонким кавказским ремешком. За что? Я шумно играл, а он дремал после обеда...
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1538   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых горЗря все-таки Миша не приготовил свою «беретту» к стрельбе загодя. Но кто же знал, что прошлая неторопливость гусеничного робота сменится внезапной активностью? Оказывается, он был вовсе не столь безобидным предметом, он просто маскировался под некоего железного простачка. Теперь, когда его гусеницы крутнулись на месте с такой прытью, как будто робот хотел вскочить на дыбы, Миша Гитуляр даже растерялся. Но еще большим, совсем неожиданным действом оказался результат этой странной активности. Гусеничный коротышка помчался не куда-нибудь, а прямо к несколько покореженному во время приземления, но все же годному к делу дельтаплану. Но даже в такой момент Миша все еще не сообразил, что последует дальше. Видимо, от слишком неумеренного общения с компьютерами он стал несколько туповат для существования в реальном мире. Ибо дальше патрульный робот просто-напросто прокатился гусеницами по компактно сложенной технике. В первое мгновение Миша не поверил своим глазам. Что это было? Спонтанно проявившаяся месть механизма, умеющего только ползать, машине, могущей летать? Или просто кто-то живой и сообразительный там, под скалами, глянул в экран передачи, ведущейся отсюда, и с ходу додумался, что и как? Прикинул, что если имеется дельтаплан, то где-то рядом находится и его пассажир? И тогда надо перво-наперво лишить его средства для отступления. Ведь действительно, вряд ли приученный к катанию по горам робот способен самостоятельно идентифицировать предметы, предназначенные для парения. Тем более дельтаплан сейчас представляет собой не цельную штуковину, а наполовину разобранную, дабы его было трудней заметить, да еще и не унесло случайно усилившимся ветерком.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1811   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых горА что же произошло с двойкой пролетевших по трубе вместе с «Лазутчиком» миллиботов-разведчиков? Ничего интересного. Их все-таки не готовили для прыжков без парашюта. Так что в процессе тарахтения о стены и кабели они окончательно вышли из строя. Естественно, поскольку их никто впоследствии не протестировал, вполне получится предположить, что где-то в их маленьких, но сложно устроенных внутренностях, по эмиттерам, базам и коллекторам еще долго бродили неприкаянные и никем более неизмеренные токи. Эдакие внутрипроцессорные привидения. Но ведь если даже эпохальные события, происходящие сейчас в трубных лабиринтах горы Корпуленк, оставались в области «скрытого знания», то что же говорить о медленно «умирающих» внутри МБ перепадах напряжения? Сейчас по их смятым корпусам спокойно и без опаски шагали шестиногие наевшиеся тараканы. Так что рассуждать о токовых завихрениях и магнитной памяти этих честно выполнивших задачу роботов-разведчиков то же самое, что отслеживать микроскопические кусочки злосчастной мыши, путешествующие от челюстей в тараканьи желудки.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1391   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых горКонечно, ничто не может заткнуть за пояс капитализм в плане прагматичности. Однако против настоящего фундаментализма, когда человек под угрозой плахи все едино жаждет садануть кувалдой по «однорукому бандиту», он все-таки жидковат. Ну кто правда пойдет умирать за какие-то сверхприбыли, тем паче не свои? За идею, пусть и упрощенно примитивную, может, и да, а вот за чужой, однозначно неправедно нажитый кошель, как-то не сильно. Естественно, охрана за денежки готова вообще-то потягаться. Ведь в теоретическом плане, что там та пацанва с битами? Имея заряженный пистоль, получится разогнать играючи. Однако на практике все не так. Перво-наперво, опять же прагматика. Если в этом конкретном «игральном салоне» сегодня начнут пулять даже в потолок, то два-три денька, а то и неделю, никто из клиентов туда особо не сунется. Была охота получить пулю ни за что ни про что, просто в результате появления не в том месте и не в то время. Ну а ежели кого стрельнут, тем более в суете отражения атаки, совсем не того, кто напал, то тут вообще проблемы.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1809   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых гор
«Он ждал двадцать тысяч лет и наконец-то дождался». Примерно так говорится в одном старинном «ужастике», Здесь были не столь археологические сроки, но зато время измерялось с точностью до секунд. Правда, атомный хронометр в деле не использовался, так что рассогласование с принятым часовым поясом достигло девяноста пяти секунд. Но что с того? Счет этих единиц перевалил уже за второй миллион, и такое отклонение имело весьма малое значение, если вообще имело. Ведь этот маленький секрет с отставанием часов относился к так называемым «скрытым знаниям». А о них, понятное дело, не знал никто и нигде, и весьма вероятно, не должен был узнать никогда. В принципе и общая драматичность событийного фона тоже относилась к области «скрытых знаний», по типу ежедневно и ежесекундно происходящих где-то под полом молчаливых трагедий, в поедании большими насекомыми маленьких или же наоборот. Если заснять это на цветастую пленку и просмотреть в замедлении, да в увеличенном ракурсе – холодок пройдет по венам, а затылочные волосы шевельнутся. Но пристальный взгляд в скрытые области происходит нечасто. В данном, конкретном, случае он тоже не имел места. Тем не менее косвенные последствия могли вполне с закономерной логикой сказаться на процессах во внешнем мире. Что с того, если этот мир не имел возможности пронаблюдать подробности и догадаться об истинной сути свершившегося? Трагизм последствий неизбежно приводил его к основанию лабиринта весьма правдоподобных и даже совсем невероятных гипотез о причинах случившегося. Ни один этаж сей теоретической постройки не соприкасался с правдой. Слишком нестандартной она являлась. Для среза такого предположения не использовалась даже бритва «Оккама»: нельзя срезать то, что невозможно представить.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1993   
Рейтинг: 
0
Мы сидели в маленьком круглом скверике, куда нас загнал нестерпимый полуденный зной. Там было гораздо прохладнее, чем на улице, где камни мостовой и плиты тротуаров, пронизанные отвесными лучами июльского солнца, жгли подошву ноги, а стены зданий казались раскаленными. Кроме того, и мелкая горячая пыль не проникала туда сквозь сплошную ограду из густых, старых лип и раскидистых каштанов, похожих с длинными, торчащими кверху розовыми цветами на гигантские царственные люстры. Резвая нарядная детвора наполняла сквер. Подростки играли в серсо и веревочку, гонялись друг за другом или попарно с важным видом ходили, обнявшись, скорыми шагами по дорожкам. Меньшие играли в "краски", в "барыня прислала сто рублей" и в "короля". Наконец самые маленькие копошились на большой куче желтого теплого песка, лепя из него гречишники и куличи. Няньки и бонны, собравшись кучками, судачили про своих господ, а гувернантки сидели на скамеечках, прямые, как палки, углубленные в чтение или работу.
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 1737   
Рейтинг: 
0
Атака Скалистых горПовелитель игрушек
Еще хуже было бы, конечно, стукнуться обо что-нибудь лбом. Тогда бы произошла не просто отмена миссии, а нечто гораздо более страшное. Ведь Гитуляр находился в тщательно прослушиваемой радиозоне, так что общаться с миром ему было просто-напросто нельзя, однако на самый крайний случай у него имелась эдакая «радиошумилка», способная при нажатии кнопки просто «пискнуть» в определенном диапазоне. Естественно, этот «писк» выдал бы его со всеми потрохами, однако для всех остальных участников то стало бы сигналом на отмену операции. И если бы они уже не успели окунуться в нее с головой, то вполне может статься, что всем, кроме Миши, удалось бы выпутаться из истории в целости и сохранности. Однако если бы дельтапланерист Гитуляр расколол при посадке череп, то нажать кнопку стало бы абсолютно некому, и тогда...
Оставить комментарий: (0)    Просмотров: 2416   

Для Вас работает elf © 2008-2016
Использование материалов ресурса в образовательных целях (для рефератов, сочинений и т.п.) - приветствуется.
Для средств массовой информации, в том числе электронных, использование материалов с пометкой dN - только с письменного разрешения редакции.